Я уже сказал как-то, что командир наш был несколько легкомыслен. Как можно было поручить мне, малоопытному механику, переставить аэроплан с колес на лыжи, да еще и лыжи эти надо было приладить, так как они были английские, а «Бранденбург» был австрийской машиной. Справившись, однако, с этой задачей, я доложил об этом капитану. День был ясный и безветренный, было уже к вечеру. Назавтра было приказано перейти на другую стоянку, куда уже были посланы наши солдаты разбивать палатки и чистить поля от снега. Все аппараты были уже там, и мы должны были перелететь туда завтра с утра.
Командир решил тут же попробовать, как его «Брандер» поднимется на лыжах. Завели мотор, он дал, как всегда, знак рукой, чтобы отпустили державшие за хвост солдаты, и мы очень легко, без толчка поднялись. Сделали круг и хотели сесть, но я заметил, что с земли нам делают какие-то сигналы. Командир тоже заметил это и вновь забрал высоты. При втором желании снизиться мы уже увидели, что нам машут лыжей, делая вид, что хотят сломать ее. Сообщаться друг с другом на этом аппарате было крайне трудно, так как мы сидели один за другим, да еще отделенные друг от друга слюдяным экраном. По жестам командира я понял, что он говорит мне, чтобы я, поднявшись с сиденья, посмотрел, что с нашими лыжами. С большим трудом, преодолевая страшный ветер, прямо рвущий лицо, я перегнулся через борт фюзеляжа и с ужасом увидал, что правая лыжа не держится на оси, а только на двух резиновых стягах, ветром же ее совершенно прижало к животу машины. С еще большим трудом я смог передать это моему командиру, от которого теперь зависела моя и его, если не жизнь, то сохранность. Так как от шума мотора слов разобрать было нельзя, то командир забрал немного высоты и погасил мотор. В это время я и смог прокричать ему, в чем дело. Вероятно, он понял — не знаю, так как больше я его никогда не видал… думаю, что понял, потому что, почти уже касаясь земли, он сильно приподнял правое крыло, стараясь, видимо, сесть на левую неповрежденную лыжу. Для меня все бы прошло благополучно, если бы не мое глупое любопытство. Я приподнялся и, держась за борт фюзеляжа, хотел видеть, как сломанная лыжа заденет за снег. Сиди я на месте, меня бы не вытряхнуло на снег. В это мгновение левое крыло коснулось земли, весь аппарат рвануло влево. Я вылетел из машины прямо в снег, а аэроплан, как мне потом рассказали, став на минуту хвостом вверх, опять принял обычное свое положение.
Толчок был страшный: скорость при снижении была все-таки верст на восемьдесят, а высота падения метра три. Не убился я только потому, что снег был глубокий — не будь этого, я бы разлетелся на куски, как печной горшок.
Пришел я в себя только на следующий день к вечеру. Меня с поля перевезли в лазарет, тот самый, в котором я ночевал по приезде в армию. Об этом я, конечно, ничего не помню, как не помню — кто меня привез туда и на чем. Ударившись о снег лицом и спиною, я получил сильнейшую контузию, да к этому и вывихнул челюсть. Пять коренных зубов оказались выбитыми, и лицо распухло все на левую сторону. Я не мог ни раскрыть рта, ни говорить, ни есть. Спина страшно болела, и, раз приняв согнутое положение, я никак не мог выпрямиться. При малейшем движении меня, как иглой, пронизывала ужаснейшая боль, так что я уже лежал боком и старался не двигаться. Положение это было невтерпеж тягостно, половина меня самого находилась не на койке, а на весу, и я лежал, опираясь на подставленный стул. На следующий день изо рта при кашле пошла кровь, постоянно набирающаяся во рту, а выплюнуть ее было почти невозможно, так как малейшее движение даже губами вызывало тоже боль. Так пролежал я почти две недели, уже и не надеясь когда-либо выйти из этого окаянного лазарета. Лечения из-за отсутствия лекарств не было никакого; иногда приходил военный врач и бодрым голосом говорил мне: «А ну, посмотрим, что у вас в ротике делается? У, голубчик, да у вас там все запухло. А ну, выплюньте-ка, что у вас во рту».