Скилъярд окончательно обалдел и тупо уставился на черные полкаравая в ладони Упурка – непривычно большая краюха и непривычно мытая ладонь, может быть, по контрасту с чернотой хлеба… Безумец по-своему истолковал паузу, и, порывшись за пазухой, извлек головку молодого чеснока.
– Все. Больше нету. Ешь. И не спеши – подавишься.
Скилъярд торопливо вцепился в предложенное и стал захлебываться горькой мякотью, не очень вслушиваясь в бессвязное бормотание безумца над ухом, и лишь согласно кивал, как заведенный.
– Еда… Еда для брюха. Все для брюха. И ниже брюха. Плохо. Ты ешь, ешь, мальчик… Плохо. И то, что я говорю – тоже плохо. Еще хуже. Не слушай меня… Приходи завтра. Еще дам. Еды дам. Помрешь же… Придешь?
– Не приду, – искренне подавился Скил. – Боюсь. Убьешь…
– Я? Я никого не убиваю. Не умею.
– Ничего себе не умею… Сам видел. На Кругу. И люди говорили – в Замке или по ночам, дескать…
И осекся.
– А… эти… Это не я. Это они сами. Сами. Зачем? Я не хотел – и не мог. Ведь ничего другого нет, только так… Приходи, а?
– Приду, – кивнул Скилъярд и снова подавился. Упурок зачем-то ударил его по спине, и трупожог долго кашлял в недоумении. – Боюсь, но уже меньше. Есть хочу больше. Всегда.
Девона встал и медленно двинулся в темноту. Шлепающие шаги утонули в омутах тишины; Скилъярд подождал немного, потом подкрался к убитой крысе и воровато сунул ее в обтрепанную котомку.
Потом ушел.
Спать.
Глава девятая
Прошу тебя, освободи мне горло;
Хоть я не желчен и не опрометчив,
Но нечто есть опасное во мне,
Чего мудрей стеречься. Руки прочь!
Дождь зарядил с самого утра. Он лил, не переставая, лужи пенились и вспухали радужными пузырями, дырявый мешок неба нависал над захлебывающимся городом; и к вечеру Скилъярду стало казаться, что вся жизнь, прошлая и настоящая, и будущая жизнь навечно перечеркнуты косым, раздражающе мокрым росчерком… И родился он, наверное, в ливень, и помрет в нем же, и небось даже в седой древности Четвертого нашествия небеса по-прежнему плевались в грязную земную помойку…
Он попытался было представить себе это самое нашествие – и не смог. Потом попробовал еще раз. Так, вот слева, значит, Город – красивый такой, чистенький, стекла в окнах, раньше вроде их в окна вставляли, а не выбивали, и вороны, вороны, жирные, лоснящиеся, непуганные, в случае осады надолго хватит… а перед стенами – которые целые пока – дружина стоит городская. Это она уже потом Дикая стала, еще бы, почти шесть десятков лет в цитадели безвылазно!… А тогда, стало быть, городская… То есть та, которая при Городе состоит, для наведения чего положено – свои, в общем, родные, – а ежели кто другой с мечом к нам придет, то гнать его, гада, взашей – чтоб не мешал. Самим мало. Вроде сходится… Интересное дело, однако, оказалось – придумывать! Особенно, когда выходит… Степняки же в самом деле набегали, если не врут старшины, а дружинники их по мордам, по лохмам, – валите, мол, куда подале…
Скилъярд поднапряг разыгравшееся воображение, но степняки вырисовывались расплывчато; на ум приходили почему-то все те же дружинники, только вымазанные в скисшем молоке и с треугольными ушами. Ну, про молоко понятно – старшины рассказывали; а уши сам придумал. Ну и пусть, все равно природных упурков никто в глаза не видывал, а кто и видывал, так помер давно. И так сойдут. Стоят они, значит, стоят… А посередке шаманство ихнее скачет и Мастера местные, городские: слова говорят, мир пополам ломают. Треск, наверное, жуткий, пылища, щепки всякие… И поломали. Сволочи! Они, понимаешь, глухой дурью чесались, а мы живи теперь в вот таком – вывихнутом… Хоть бы Мастер какой под руку попался; так бы в рожу и двинул! – зря их Подмастерья через пару лет, как слова совсем засохли, вырезали до основания. Зря. Авось, и до сегодняшнего дня хватило бы – душу отводить. А тут сиди под дождем, дожидайся, томись – придет Девона или впустую вчера ляпнул, от минутной щедрости…
Скил почесал под мокрой рубахой и довольно осклабился. Вообще-то денек сегодня выпал что надо, стыдно жаловаться. С утреца в шорных развалах рылся, к полудню за пятку голую – цап! – и дружинничка выволок; видать, от своих в налете отбился и на бронных старателей нарвался… Добрый шлем на толчке нынче круто ходит!… Только болваны они оба: и дружинник покойный, и тот обалдуй, что по башке его дубьем гвоздил. Ну, покойный – это и так понятно; а старатель – кто ж так лупит? Сидит, небось, сейчас в схроне своем, и полбашки сплющенной из-под шишака выковыривает; и налобник весь помятый, если не лопнул совсем…
Нож там в спешке забыли, не полезли под накидку; клинок так себе, а у гарды серпик махонький – обувку там подлатать или глотку кому втихаря перехватить… Полезная штука, с понятием.