Когда дверь захлопнулась за ним, судья отмахнулся от назойливой кисточки, и недоумение сквозило в его бархатном голосе.
– Что здесь происходит?!
– Он не будет со мной работать, – спокойно сказал мастер. – Никогда.
Человек на дыбе захихикал.
– Отец меня к пню подводит, а пень-то повыше макушки, я тогда совсем кутенок был, – рассказывал мастер, сидя у скамьи и прикладывая пузырь со льдом к обожженному боку собеседника. – Подводит, значит, а в пне трещина. Фута три будет или поболе. До земли. И вставляет он в нее клин. Бери, говорит, в щепоть и тащи. Я вцепился, а он, зараза, не идет. Ладно, отец говорит, когда потянешь – позовешь. Неделю бился – позвал. Он поглядел – и глубже вбил. И ушел. Молча. А когда усы у меня пробиваться стали – я отца позвал и клин его до земли всадил. Сверху еле-еле оставил, только чтоб ухватиться. Рванул – и в кусты забросил. Заплакал отец, обнял меня, потом топор расчехлил и муравья на пень бросил. Руби, говорит, ему голову. Срубишь – позовешь. И ушел. Такой у меня отец был. Умирал – меч передал: старый меч, дедовский – сейчас не куют, топоры все больше… Ты, говорит, теперь мастер. Спокойно, мол, ухожу. И ушел.
– Мастер плохому не научит, – задумчиво сказал собеседник.
Он посидел молча, обдумывая эту мысль.
– Хороший парень, – сказал он. – Жаль, неродной… Силы много, дурной силы, но – ничего, хороший. Мечу учу, топору, пальцы ставлю. Чему учу – хорошему?
– Мастер не учит плохому, – повторил собеседник. – Мастер не учит хорошему. Мастер – учит. И не может иначе.
Он встал и направился к выходу. Уже в дверях его догнал вопрос.
– Четвертование, – спросил собеседник, – это очень больно?
– Нет, – твердо ответил он. – Не больно.
Толпа затаила дыхание. Он взмахнул топором. Потом нагнулся и поднял с помоста откатившуюся голову, бережно сжимая обеими руками побелевшие щеки и заглядывая в остановившиеся глаза.
Радость была в них, покой и вечность, спокойная умиротворенная вечность.
– Ну как? – тихо спросил мастер собеседника.
К ним уже бежали очнувшиеся стражники.
Древесина столба царапала оголенную спину, и веревки туго стягивали изрезанные руки. В углу помоста грузно лежала знакомая колода, и топор в ней; и меч. Зачем – оба? Раз столб, значит – меч, по стоячему. Только кто возьмется? Снять голову стоячему, да при людях, это уметь надо…
Он не хотел, чтобы это был длиннорукий.
Сутулая коренастая фигура в пунцовом капюшоне выглядела на удивление знакомой, и он всматривался в уверенные движения; всматривался до рези под веками.
Палач ловко выдернул меч из колоды, постоял и левой рукой вытащил и топор. Потом он приблизился к мастеру и положил меч у его ног. Топором? По стоячему?
Эту мысль мастер додумать не успел.
Сверкающий полумесяц взмыл над ним, и он узнал человека в капюшоне.
– Плечо не напрягай, – бросил мастер. – Меч – возьмешь. Себе…
Лезвие топора полыхнуло вдоль столба, и веревки ослабли. Мастер почувствовал привычную свинцовую тяжесть рукояти, скользнувшей в затекшую ладонь.
– Бери, отец. После передашь. Пошли…
И уже прыгая с помоста, смахивая шишаки и кольчужные перчатки, краем глаза он не переставал следить за коренастым юношей в пунцовом капюшоне, мерно вздымающим такой родной топор. Хорошо шел, легко, плечо расслаблено…
Это не была битва.
Это была бойня.
Мастер плохому не научит.
(И маленькая сноска в нижнем правом углу. «Витражи патриархов. Хранилище, нижний ярус, тридцать второй стеллаж».)
Глава двенадцатая
Удар меча обрушу,
И хрустнут позвонки,
И кто-то бросит душу
В размах моей руки.
…Скил послушно глядел в подпрыгивающий затылок Девоны, спускавшегося впереди него в хранилище, но перед глазами трупожога до сих пор мерно вздымался и опускался огромный меч с крестообразной рукоятью. Скилу хотелось выть. Это Девона привычно растворялся в произносимых фразах, это он был безумен – и лицо Упурка покорно истекало бесконечной сменой выражений – а Скилъярд впервые в бестолковой своей жизни, дымной и суетливой, впервые испытал таинство погружения в чужую, бесстыдно распахнутую сущность; впервые осознавал, что значит быть внутри, быть другим, просто – быть!… Впервые – и треугольный меч полыхал в клубящемся мраке, и непонятные слова лопались разрубленными веревками, и одна из масок Упурка, не раз мелькавшая в течение рассказа, казалось Скилу странно знакомой… Он не знал, где видел ее, не знал, чей образ примерял безумец; Скил спотыкался о выщербленные ступени, протискивался в узкую дверь хранилища, смотрел на повернувшегося к ним Сарта с безразличным музыкантом у ног – и…
И внезапное знание неожиданно затопило дрогнувший рассудок Скилъярда. Он узнал черты, проступавшие в говорившем Девоне.
Узнал – и не удивился. Что-то сгорело в нем; что-то, но не все.
Забыв о приличиях, Скил кинулся к молчащему старику, едва не наступив музыканту Гро на руку.