Я очень любил посещать кухню и проводить время с нашим поваром Константином Капустиным. Он долго жил у нас, был прекрасным поваром и очень интересным человеком по своему развитию и жажде к самообразованию. Я с удовольствием беседовал с ним о политике, об явлениях природы, о физических свойствах, и мы взаимно «поучали» друг друга. Он выписывал газету, прочитывал ее целиком и иногда просил меня почитать ему вслух, что было особенно часто в 1877 году, во время турецкой войны. Между прочим, я хорошо помню, как мимо окон нашей квартиры проводили партии пленных турок, сильно загорелых и в красных фесках или цветных чалмах. Пленных отводили в построенные для них бараки на Введенских горах; говорили, что они там умирали, как мухи, от сыпняка. Впоследствии эти бараки служили для летнего отделения военного госпиталя в Лефортове.
Повар Константин прекрасно готовил и был прямо художником в своей специальности. Надо было посмотреть, как он из бумажного фунтика выдавливал крем на сладкий пирог и выводил различные орнаменты или как он с чайной ложечки выливал на обратной стороне медного тазика корзиночку из распущенного на огне сахара для мороженого к праздничному обеду. А когда у нас должны были быть гости, то он приготовлял холодные заливные к ужину и украшал их целыми букетами цветов, сделанных из моркови и репы с листиками из сахара, окрашенного шпинатом.
После турецкой войны деньги несколько упали в цене, и фунт хлеба вздорожал на полкопейки и продавался по цене 11
/2 или 2 копейки за фунт. До чего многие были возмущены этим вздорожанием, вы не можете себе представить! «Вот до чего мы дожили, – ворчали недовольные, – хлеб две копейки фунт да и пятикопеечный калач стал меньше!»При этом воспоминании я задумываюсь, и теперь, в 1932 году, я за маленький калачик охотно заплатил бы десять рублей и ел бы его с маслом и сыром так, что за ушами трещало бы.
Повар наш тоже был любитель половить рыбу и летом постоянно ставил жерлицы и ловил щук, а когда к нам приезжал его брат, кларнетист в оркестре Большого театра, то это было для меня торжество, и мы уходили с ним на целый день ловить рыбу за несколько верст.
Я любил ходить в конюшню, где у нас стояли три выездные лошади и корова. Я кормил лошадей сахаром и морковью. Я помню всех лошадей, которые у нас были, но больше других мы любили серого в яблоках жеребца Ваську. Он был уже старый и постепенно белел. Когда уже вследствие старости его перестали запрягать, мы, дети, просили его никуда не отдавать, и Ваську пустили на свободе в наш сад. Он ходил за нами, как собака, и спал на лужайке на правом боку, потому-то этот бок у него был окрашен всегда зеленью от травы. Он прожил все лето и осень, и однажды, когда мы пришли утром в сад, Васька лежал на лужайке на правом боку и был уже мертвый.
Иногда зимой нас, детей, возили в Большой театр на балет, из которых любимым был «Конек-Горбунок». Однажды я был в балагане, который устраивался раз в году на Андроньевской площади, и в памяти у меня остался один номер. На сцену выходила разряженная женщина, она вставала на стул и поднимала локти на высоту плеч. Под локти ей подставляли острые пики, затем ее усыпляли и вынимали стул, а она оставалась висящей в воздухе, опираясь лишь двумя локтями на острия пик. Потом вынимали одну пику, но она продолжала держаться в той же позе, опираясь только одним локтем, после чего ее поворачивали в горизонтальное положение. Я никак не мог догадаться, в чем состоит фокус, и только потом, через много лет, когда я был за границей и видел представление на сцене какого-то парижского кафе, я узнал, что фокус основан на преломлении зеркал и публика видит только то, что ей хотят показать.
Как-то в Малом театре устраивались для детей сеансы фокусника Фельдмана, и наиболее интересным номером был последний, когда Фельдман выходил на авансцену и раскидывал свои визитные карточки по зрительному залу. Ловкость и сила его рук были настолько велики, что карточки летели через весь зал и попадали в верхний ярус.