Как это ни странно, но у меня не было той природной склонности к фантастическому, с какой рождаются некоторые люди, хотя потом они и не пишут никаких фантастических рассказов. В детстве я был более чувствителен к чудесному
, нежели к фантастическому (о разнице между двумя этими понятиями, которые всегда путают, лучше всего справиться у Роже Кайуа), и полагал вместе со всеми моими домашними, что окружавшая меня действительность — кроме любимых сказок — является нам каждое утро с неукоснительной пунктуальностью и в том же порядке, как разделы и рубрики в газете «Пренса». То, что без паровоза вагоны не сдвинутся с места, принималось как непреложная, успокаивающая истина, которую всякий раз подтверждали наши поездки из Банфилда в Буэнос-Айрес. Однажды утром, впервые увидев электропоезд, я решил, что от вагонов оторвали паровоз, и ударился в рев; по рассказам тети Энрикеты, понадобилось чуть ли не полкило мороженого, чтобы меня успокоить. (В ту пору я был жутким реалистом, и вот тому еще одно доказательство: когда тетя Энрикета выходила со мной погулять, мы чуть не каждый раз находили на улице несколько монет, но, признаюсь, монетки я крал дома и, как только тетя прилипала к очередной витрине, ловко подбрасывал их, а потом с радостным криком подбирал чудесную находку и, само собой, незамедлительно «на законном основании» требовал купить конфет. Моей тетке, вот кому было присуще чувство фантастического — ну хоть бы раз удивилась: с чего, мол, это повторяется без конца, так нет, она всегда разделяла мои шумные восторги, к тому же сама была не прочь угоститься конфеткой.)Я уже упоминал о том, как меня возмутил однажды мой одноклассник, посчитавший слишком фантастической историю Вильгельма Шторица, в правдивости которой сам я не усомнился ни на минуту. Теперь мне понятно, что я совершал в те годы достаточно сложную мыслительную инверсию: то есть загонял фантастическое в реальное, обращал в реальное. Задачу во многом облегчало мое трепетное отношение к книге. Можно ли усомниться
в том, что пишет Жюль Верн? Я, как Насир Хосров, живший в Персии в ХI веке, знал, что «под одним корешком книги — сотни ликов»7 и каким-то образом надо извлекать их из сундука и переносить в обстоятельства собственной жизни, в маленькую комнатушку на чердаке, в робкие мечты, в мои фантазии, которые рождались, когда в часы сиесты я залезал на самую верхушку дерева. Пожалуй, в детские годы я так и не сумел непосредственно увидеть или ощутить фантастическое; слова, отдельные фразы, рассказы, библиотечные открытия — все это моя воля, мой выбор пропускали через фильтр окружавшей меня жизни. Я был возмущен, что мой школьный друг не поверил в историю Вильгельма Шторица. Почему? Если кто-то написал о человеке-невидимке, стало быть, такой человек существует, чего тут сомневаться? В конце концов, в тот день, когда я написал свой первый фантастический рассказ, я не сделал ничего особого, просто решился наконец сам принять участие в действии, которое до той поры выполняли за меня другие; Хулио заменил своего тезку с ощутимыми потерями для обоих.Тот мир, который тоже этот
В одном из своих «Озарений» Рембо говорит о юноше, который все еще подвержен «искушению святого Антония» — он по-прежнему в плену «нервного тика ребяческой гордости, ощущения покинутости и страха». Этот юноша сумеет избавиться от чувства постоянной опасности, потому что найдет в себе волю изменить собственное видение мира. «Ты будешь усердствовать в этом, — говорит и говорит Рембо. — Все возможности гармонии и созидания станут кружить вокруг твоей ведущей оси». И поистине чудо алхимии заключено в этой формуле: «Твоя память и твои чувства будут служить лишь пищей твоему творческому импульсу. Ну а мир, что станется с ним, когда ты его покинешь? В любом случае — ничего похожего на нынешние видимости».
И если мир не будет иметь ничего общего с «нынешними видимостями», значит, сам творческий импульс, о котором говорит поэт, преобразовывает и наделяет метафоричностью прагматические функции памяти и чувств. Любой вид ars combinatoria, обостренное восприятие подспудных связей, постоянное ощущение, что оборотная сторона, иными словами, то, что внутри
, опровергает, перечеркивает или во много раз расширяет то, что снаружи, — все это предопределяет модальность человека, который живет в «ожидании неожиданного». А если мы перестанем робеть перед фантастическим, нам откроются еще большие просторы; так или иначе, но мы уже обрели то, что еще не случилось, и в дверь входит гость, который придет только послезавтра или приходил вчера. Порядок событий станет вольным, открытым, в нем не будет завершенности, потому что ничто не завершается и не начинается у того, кто живет в системе, которую определяет лишь сиюминутная сетка координат.