«После этих университетских „испытаний“ я сюда приехал совсем не живой. Глаза мои так привыкли к печати букв, к цифрам, к страницам, — что зелень, и горы, и простор моря мне были невыносимы, слишком крупны, слишком ярки. <…> Не знаю, как относитесь Вы к современной науке, но я эту самодовольную, эту самоуверенную науку — ненавижу, презираю. Придумывать способы, свои „научные методы“, чтобы отнять у мысли всякую самодеятельность, чтобы всех сравнять и зоркость гения заменить счислительной машиной! Нет! верю, что завоевания знаний совершенны не так, что пути к истине — иные! <…> Быть может, я не хочу видеть желанных исключений, несправедлив к некоторым, — но ведь все эти думы слишком глубоко коснулись моей души. Месяц, целый месяц изучал я какие-то литографированные записки, изучал нередко то, что искренне считал просто детской глупостью. И эти глупости, сказанные самодовольно, торжественным тоном откровения, я выучивал и после пересказывал, ибо не спорить же мне было перед экзаменаторами. Я чувствовал себя, как у позорного столба на площади. А меня снисходительно хвалили и мне улыбались. О стыд, стыд! <…> Если бы я мог, все так же отдаваясь поэзии, успеть сказать им о их науке все то, что я уже знаю, и раскрыть иное, что мне еще смутно, обличить до конца это пошлое всемирное лицемерие!»
Второе — из наброска «Чем я интересовался»:
«Более или менее „специально“ я занимался в университете первыми веками Римской истории, Салической правдой, русскими начальными летописями, эпохой царя Алексея Михайловича, Великой французской революцией. Вместе с тем более или менее „специально“ я занимался историей философии… Немало времени отдал я на изучение Канта и вообще немецкой „идеалистической“ философии — вплоть до Фихте и Шопенгауэра»
[323].Наконец, последнее свидетельство — из позднейшей, хорошо обдуманной автобиографии. Фрагментами мы уже цитировали его выше, но здесь имеет смысл привести именно завершающее суждение, выражающее окончательное мнение поэта: