Эта двойственность бросалась бы в глаза любым наблюдателям, если бы Балтрушайтис до поры до времени не минимизировал свое присутствие в русской литературе. Внешне он выглядит вполне лояльным членом совершенно определенной литературной группы. Он следует за Брюсовым в перипетиях взаимоотношений «Весов» и «Золотого руна», свободно позволяет использовать свое имя в разных литературных предприятиях, однако эти внешние проявления никак невозможно истолковать в каком-либо актуальном литературном смысле. Балтрушайтис как будто не имеет отношения к тем вихрям, которые вызывают предприятия с его участием. Но для нас, пожалуй, важнее подчеркнуть, что и спустя уже немало лет со времени, когда имя Балтрушайтиса было на слуху хотя бы своим экзотическим звучанием, оно продолжает оставаться высоко ценимым на весах литературы. Появление или исчезновение его подписи в списке сотрудников издания приносит определенные дивиденды, хотя в 1900-е годы у Балтрушайтиса еще нет ни единого собственного сборника стихов или прозы.
Своеобразная внутренняя энергия насыщает само это имя. И возможность привлечь Балтрушайтиса к тому или иному предприятию, связанному с «новым искусством», оценивается достаточно высоко, хотя сам он чем далее, тем более отделяет свои истинные устремления от перипетий литературного движения. В 1908 году он пишет: «Сознанием своим я как-то совсем один. <…> Не могу, как вся моя братия, балансировать со страусовым или павлиньим пером, поставленным на носу»
[536]. И в несколько более развитом виде: «Я один отстал, как раненый журавль от стаи. Хотя принимаю это скорее с радостью, чем с грустью» [537].В эти годы символистское движение вообще как будто проходит без участия Балтрушайтиса. После расцвета движения и после его упадка, когда почти одновременно закрываются и «Весы» и «Золотое руно», когда сталкиваются в ожесточенной полемике Блок, Иванов, Брюсов, Белый, Мережковский, пришедшие в литературу уже гораздо позже Городецкий, Гумилев, Кузмин, — Балтрушайтис в литературе практически не участвует. Характерно, что и сборники свои он выпускает, не имея явного отношения к русской литературной жизни — в эти годы он находится в Швейцарии. Его книги воспринимаются странным образом наравне с другими, опоздавшими к моменту серьезного литературного развития.
Характерны отзывы двух поэтов, которые едва ли не в наибольшей степени определяли уровень критики в начале XX века. Давний соратник, Брюсов говорит о «Земных ступенях»: «…его первая книга — должна быть и его единственной книгой. <…> Таковы все стихи Балтрушайтиса; в них нет никого другого, кроме самого поэта и „мира“; других индивидуальностей для Балтрушайтиса словно не существует, и он говорит или о себе, или о „человечестве“. Это придает его стихам строгость и серьезность, но порой ведет и просто к напыщенности и риторике»
[538]. Н. Гумилев так оценивает «Горную тропу»: «Все творчество поэта выдержано по своей равномерной и часто раздражающей отвлеченности. Он смотрит на мир глазами сомнамбулы, и все вещи проходят мимо него, не задевая его и не волнуя. <…> Творчество Ю. Балтрушайтиса вряд ли характерно для поэзии наших дней, но как одиночка он ценен и интересен» [539].И действительно, его книги не могли не казаться анахронизмом в те годы, когда они появились. Для современного читателя не всегда легко понять, в чем состоит разница, но для современника это было вполне определившимся. В 1911–1912 годах, одновременно с книгами Балтрушайтиса, появляются «Зеркало теней» и «Стихи Нелли» Брюсова, «Ночные часы» Блока, «Вечер» Ахматовой, «Чужое небо» Гумилева, «Аллилуиа» Нарбута, «Дикая порфира» Зенкевича, первые футуристические сборники, многочисленные брошюры Северянина. Вместе с «Горной тропой» Брюсов рецензирует книги Северянина и Георгия Иванова, Эренбурга и Любови Столицы, Цветаевой и Потемкина, Клюева и Радимова. Как будто речь идет о явлениях совершенно разного времени. Но на самом деле это представляется нам глубоко символичным: формально, изданием книг опоздав к звездному часу символизма, Балтрушайтис получил возможность дать своим читателям тот извод его, который может восприниматься наиболее абстрактно, исключительно в философических категориях, и потому быть оцененным именно как наивысшее воплощение творческого духа русского символизма в его наивысшем развитии.
Не будем специально говорить об особенностях построения и поэтики его сборников — это дело других специалистов, — но скажем, что в 1911 и 1912 годах они воспринимались как глубокие анахронизмы. Мандельштаму и Маяковскому, издавшим на будущий год свои первые книги, они были явно ни к чему. Балтрушайтис продолжал пребывать вне времени, вне русской литературы своей эпохи.