«Так вот он, океан!» — мысленно повторял Ашанин, увидавший его впервые на своей утренней вахте.
И он впился в него восторженными глазами, пораженный его величием, его красотой, его беспредельностью.
А солнце все выше и выше поднималось по нежно-голубой синеве неба, по которому бежали нежные перистые облачка; в остром утреннем воздухе, полном какой-то бодрящей свежести, чувствовалась уже теплая струя благодатного юга.
— Господи! Как хорошо! — невольно прошептал юноша. И, весь душевно приподнятый, восторженный и умиленный, он отдался благоговейному созерцанию величия и красоты беспредельного океана. Нервы его трепетали, какая-то волна счастья приливала к его сердцу. Он чувствовал и радость и в то же время внутреннюю неудовлетворенность. Ему хотелось быть и лучше, и добрее, и чище. Ему хотелось обнять весь мир и никогда не сделать никому зла в жизни.
Он переживал одни из тех счастливых и значительных минут, которые переживаются только в молодости, и словно бы перед лицом океана обнажал свою душу и внутренне молился идеалу правды и добра.
В эту самую минуту его духовного умиления он увидал, что боцман Федотов съездил по уху молодого маленького матроса, и ему сделалось невыразимо больно.
Взволнованный, подбежал он к боцману и проговорил:
— Драться нельзя… слышишь ли, нельзя… Нельзя! — вдруг крикнул он неестественно визгливым голосом.
На глазах у него появились слезы. Он почувствовал себя словно бы сконфуженным и в эту минуту решительно ненавидел это скуластое, сердитое на вид лицо боцмана, с нависшими бровями и с толстым мясистым носом багрово-красного цвета.
Боцман нахмурился и сердито проговорил:
— Я так… легонько съездил, ваше благородие!
— Легонько! — продолжал с укором юноша. — Не все ли равно? Тут дело не в том… ты оскорбляешь человеческое достоинство.
Боцман смотрел на Ашанина во все глаза. О чем это он говорит?
— И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! — обидчиво проговорил он. — Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
— Но все-таки… ты, братец, пойми, что драться нехорошо, Федотов.
— Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! — авторитетно и убежденно заявил боцман.
И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
— Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите… Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются… Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, — так это пустое. Без эстого никак невозможно, прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.
Ашанин отошел неудовлетворенный и сконфуженный. Прежней ненависти к этому лихому боцману не осталось и следа.
А боцман сердито заходил по баку, и потом Володя слышал, как Федотов насмешливо говорил одному старому матросу:
— Туда же… лезет! Оскорбил, говорит, матроса. Вы-то, господа, не забиждайте матроса, а свой брат, небось, не забидит. Может, и крепостных имеет, живет в холе и трудов настоящих не знает, а учит. Ты поживи-ка на свете, послужи-ка как следовает, тогда посмотрим, как-то ты сам не вдаришь никого… Так, зря мелет! — закончил боцман и плюнул за борт.
Возвышенное настроение юноши сразу пропало, и ему сделалось почему-то совестно перед боцманом, который ударил матроса.
Ветер дул попутный, и потому «Коршун» прекратил пары и поставил паруса.
Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, «Коршун» взял курс на Брест. Там корвет должен был пополнить запас провизии и в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
Под вечер ноябрьского дня просвистала дудка и раздался затем крик боцмана: «Пошел все наверх на якорь становиться!»
Корвет проходил между серых скал с видневшимися на них батареями, около которых мирно шагали по эспланадам часовые, закутанные в серые плащи.
Французы-пассажиры радостно смотрели на родные берега.
— Что, Галярка, небось, рад? — говорил Ковшиков.
— Кто, братец ты мой, не рад своей стороне? — заметил Бастрюков, сочувственно посматривая на своего любимца Жака, который щеголял в новых крепких сапогах, сработанных на славу Бастрюковым. — Небось, пойдет к отцу, к матери в свою деревню? — прибавил он.
— Ишь, улыбаются… Свою землю почуяли! — раздалось чье-то замечание.
Рейд начал открываться. Корвет прибавил хода и кинул якорь вблизи одного французского военного фрегата. Город виднелся вдали на возвышенности.