Только проблема усложнилась. С тех пор произошел как бы отлив с востока на запад идей и формул, зародившихся там, в последнее время, из хаоса, хранившего создание великого и таинственного будущего. Целая литература принесла нам эти зачатки не окончившегося еще процесса рождения. Мы видим даже попытки создать последователей. Успех, нам кажется, не превзошел грани того любопытства, с которым сто с чем-то лет тому назад смотрели на попытки революционной проповеди, произведенной при дворе Екатерины ее временным гостем. Прочитав «Крейцерову сонату» и сделав вид, будто в ней что-нибудь поняли, не можем же мы сделаться искренними последователями Толстого; и, равнодушно давая по временам убежище изгнанникам, заподозренными в том, что они хотели применить на практике довольно поверхностную философию, мы еще менее можем стать нигилистами. Знаем ли мы хотя бы, что это такое? Имеем ли мы понятие о состоянии души, давшей начало так называемому революционному движению, которому соответствуют еще и теперь легкие содрогания и та зыбь, которая поднимается над поверхностью безграничного человеческого моря, теряющегося в туманах на границе цивилизованного мира? Знаем ли мы этот океан? Измерили ли мы его глубину, узнали ли его течения, сделали ли съемку его берегов?
Вследствие занесения литературы, о которой я говорил, у нас появилась целая группа исследователей, принесшая множество указаний и объяснений – новые духовные Бедекеры. Они предлагают нам в книжной лавке для ознакомления с великой незнакомкой круговые путешествия по дешевой цене: 3 фр. 50. Они сумели заинтересовать нас, даже растрогать нас, но научили ли они нас чему-нибудь? Я в этом сомневаюсь. Прежде всего, уверены ли они сами в верности своих исследований? Слушая их красноречивые слова о душе великого народа, можно подумать, что эта душа склонилась к их уху и прошептала им свой секрет, как когда-то французская провинция по отношению к сентиментальному депутату. Но верно ли это? Мне кажется, эта чужая душа не так легко высказывается. Это не наша душа – душа западных людей, более внешняя, откровенная, счастливая тем, что может выступить наружу и высказаться. Один из знаменитейших французских романистов признавался мне, в каком трудном положении он очутился, когда захотел изобразить воинствующего нигилиста и придать ему жизненность. Ему привели настоящий живой экземпляр, да не первого встречного, а известность в своем роде. Романист вертелся около этого человека и не мог ничего извлечь из него. Он терял терпение.
– Но, наконец, чего же вы хотите? – спрашивал он в десятый раз. – Куда вы идете? Какая ваша цель? Предмет ваших желаний, надежд и усилий?
Свирепый террорист долго думал и со вздохом ответил:
– Парламент!
– Возьмите наш, я вам дарю его! – воскликнул романист и распростился с нигилистом.
Я не уверен, что Желябов и Кибальчич дали себя повесить, чтобы предоставить своей родине радости парламентаризма, но зачем они дали себя повесить? Я думаю, что вы этого не знаете, и не рискую сказать, что знаю больше вашего.
В 1764 году, когда начались сношения Екатерины с Вольтером, вероятно, ни он, ни она не отдавали себе отчета в условиях, создавших их общественное положение, да и не заботились об этом. Имела ли коронованная корреспондентка философов точное понятие о социальном и моральном значении того имени, которое она им давала? Я нахожу в мемуарах одного немца,[51]
хорошо приглядевшегося к этой немке, что она только в 1784 году узнала о существовании еще одного единомышленника философов, стоявшего 20 лет в самом близком умственном отношении к Вольтеру, д’Аламберу и Дидро – Гердера.– Кто это Гердер? – спрашивала она.
– Священник, живущий в Веймаре.
– Вы сказали, что он написал философскую книгу! Если он философ, то он не может быть священником; а, если он священник, он не может быть философом.