Читаем Вокзалы полностью

От жизни оставалось лишь воспоминание стужи, ям, штоломных надрывных блужданий; затянутые и искаженные чужой землей тонули в могильной тоске избы. Рас- сейск, ветляные тишайшие речки — вся покинутая сладостная небыль, будто уж там, далеко смирились быть без них, будто уж закопали и забыли навсегда, возвращенья туда нет. И уже в закрытых глазах хотелось, само тянулось к последнему — где-то на черте прорвать размозженной своей головой слепоту, пасть в беспамятное равнодушное освобожденье, чтобы разом потопило, сомкнулось…

Ночью дошли, сели в снег у невидимых корней. Рядом жили из другого мира, навалились за гребнем, слушали.

Шифрованной телеграммой неслось: начать в два часа…

В Петербурге знали: начать в два часа. Лихорадочная ночь штабов, вокзалов, тронувшиеся в наступление массы переходили на Сенатской в вечное и упоенное окаменение колонн. Мимо колонн пробежал человек в трепыхающемся пальтеце, впитал их в себя, в них была привычная стройность и непоколебимость, всадник успокоительно плыл над тьмами.

После книг, после комнат была ночь отдыха, бездумных глаз…

В ресторане подали чай на балкон, в нишу; внизу — сквозь верхушки зимних растений лежал застланный огнями эллипсический зал, чувственная теплота поднимала оттуда, как крылья. Чай оказался холодным коньяком. Человек пил, в эту ночь душа должна была разжаться, как губка, чтобы полнее напиться яви; смычки пели в зале, еще полупустынном, над бесшумными там коврами, что мир далеко неясен, что он полон сладчайших туманностей, погрузиться в них — только этим цветна и сладостна жизнь; еще пели о чем-то, чего человек не. понимал: это о том, что ночь была последней и прекраснейшей — сквозь стены и улицы она открывалась вся: там ехали по двое, шепчась, сливаясь головами, входили в комнаты, потушив огни, падали…

Человек пил коньяк, покачивая в такт головой. Он добрел, он допускал на сегодня все.

Тогда двое прошли по коридору — к кабинетам, наклонившись от чужих взглядов — офицер с актерским табачно — бледным лицом, с очерненными сказочными глазами, она — в мехах, розовогубая, дико прикрывшаяся ресницами; ее походка была преступна. Человек задохнулся: коньяк был очень крепок, или его задел своей безумной сферой еще неизвестный ему мир; смычки крикнули — он почти понял о чем; в эту ночь торопились любить, словно над ужасом, ее лицо, смычки — росли, опрокидывая все спокойствие дней; ночь беспокойная, тяжкая разрешилась в нее, обе они согласовались в мучительном слияньи…

Он потянулся из-за стола — в коридоре уже никого не было.

И спокойствия не было: угроза, недоговоренное были слишком ощутимы, что-то чрезвычайное, неизвестное, задевающее всех делалось помимо него. Он уже спешил по Невскому, не зная, зачем и куда. Толпы копились у витрин, качались сутулыми плечами; с вокзалов, на вокзалы бестолково двигалось колючими горбами шинелей, от которых тесно становилось огням и очередям трамваев — трамваи пробирались сквозь них шагом. Отряды всадников медленно проезжали, ни один не глядел по сторонам.

На мосту человек встал; ветром, резкой улицей хлестнуло по глазам, вывело из снов, осталось — что в громадной вышине бурно, облаками мчится ночь.

Представились какие-то неизмеримые возлюбленные пространства, с них летели, дымясь, эти облака. Родимой пустынностью стояли дороги. Ветер шумел в избах унывной снящейся песней.

Это напомнилось огромно и потрясающе. Нет, ничего кроме, никакой другой любви не может быть никогда. Пьяненький мужчина прислонился лбом к ледяному парапету, он хотел бы забыть про улицу, утонуть во всеот- дающей беспамятной распростертости. Но в светлых эллипсических залах едко водили смычками; та шла в своем мучительном мире; стекла громад судорожно кричали.

В ночи жутко росло — что?..

На циферблате, плавающем в тумане, стрелки показывали одиннадцатый час, он был, может быть, последним; вокзалы неспокойно гудели на гнилых грязях извозчичьей и человечьей суеты; — и дальше за заставами чудились затаенные тусклые окраины, гигантские корпуса, набитые пропрелыми этажами — там тускло горел керосин, ютилось население, какая-то Нерусь, дымили в небо всероссийские трубы — это оттуда тайком накапливалась безликая неисчислимая муть, крыла все своими сумраками, магазины гасли, кричало:

— Война!!!

— Сомма!!!

— Сто двадцатый день под Верденом!!!

Поля лежали уже не те — они были нелюдимые, чужие; облака мчались над ними погоней, лизали холмы, как страшный высокий дым. Крестного пути быть не могло, было безумие. Петербург вставал в пространствах косым мерзлым пожаром, за кривизной тысячеверстной пустоты багровело еще над Соммой, над Верденом, там еще, еще — расплавленными скрещенными дугами сливалось — над человечьим дымом и воем в полях — в один какой — то

Петербургосоммоверде н…

Перейти на страницу:

Похожие книги