Тем часом Ражный снял мокрую одежду, развесил ее на солнцепеке и расстелил на земле плащ – символ девичьей чести. По обыкновению перед Пиром Радости суженая носила его целый месяц, в том числе и спала на нем, дабы напитать его своей энергией любви и страсти, но Оксана не ждала Манорамы, повиновалась воле прадеда, и потому он ничего не ощутил. Синее полотнище пахло ароматом трав и разогретой на жаре еловой хвоей – вездесущим лесным запахом. Потому Ражный лег рядом с плащом, на ярко-зеленый и густой кукушкин лен. Суженая могла бы подойти, взять предмет своей гордости и отдать другому араксу, например своему тайному возлюбленному – бывало, что таким образом молодые заранее договаривались и преодолевали родительскую волю, – но Оксана не сделала этого, положила седло на камень вверх потником, чтоб подсушить, и с девичьей опаской присела возле ног, к нему спиной.
– Надеюсь, ты от меня не отказался? – уверенно спросила, глядя на трепыхающееся под ветром полотнище.
– Прости, я приехал не на Манораму, – внезапно для себя признался Ражный. – А чтобы отомстить за отца.
– Кому отомстить?
– Это не обязательно знать…
Она не настаивала, лишь подогнула ноги, зябко обняла свои колени.
– Я подумала, почему так рано мне выпал Пир Радости? Тебе еще до сорока шесть лет, одиннадцать месяцев и двадцать два дня…
– Инок поторопился. Повязать меня хочет Манорамой, отвлечь…
– И что, удалось ему это?
В зачине Пира он не имел права прикасаться к ней, а хотелось дотронуться до спины, приласкать и утешить.
– Если бы не скачки, а сразу на брачное ложе… – против своего желания пошутил он и пощекотал длинной травинкой ложбинку спины.
– А ты совсем не испытываешь ко мне чувств?
Древняя традиция была проста и мудра: обрученным прививали любовь друг к другу, как прививают к дикому плодовому дереву благородный побег. Ей с раннего детства рассказывали о нем в буквальном смысле сказки, представляя если не принцем, то храбрым, сильным и мужественным воином – единственным достойным ее руки и сердца. Она вырастала с мыслью о нем, и детское, девическое воображение к юности превращалось в мечту – в порох, которому достаточно одной искры. Из-за большой разницы в возрасте несколько иначе все происходило среди воинов, ожидающих совершеннолетия. Относительная свобода вовсе не означала полную волю: ему, как и суженой, все время внушали о продлении рода с одной-единственной, той, с кем была скреплена рука, и каждый аракс стоял перед выбором – прервать его или продолжить. Чаще всего бывало, что обрученные не видели друг друга с самого момента обручения, но истинное, искреннее чувство возникало в единый миг, как только они встречались.
Оксана посмотрела через плечо, откинув тяжелые, мокрые волосы.
– Совсем ничего?
– Сначала мне надо избавиться от других… чувств, – проговорил он сквозь стиснутые зубы.
– Я помогу тебе. – Она легла, положив голову ему на живот. – Почему ты такой холодный? Когда скакал за мной, я чувствовала поток огня.
– Это у тебя волосы холодные…
– Я знаю, ты хочешь отомстить Пересвету, – вдруг сказала суженая. – За своего отца. Прошу, не делай этого.
– Тебя Гайдамак попросил?
– Нет, он ничего не сказал. Достал лишь плащ и подвел лошадь.
– Ну да, и кобылица оказалась в охоте…
– Мой прадед так хорошо знает коней, что у него… все возможно. Он самый лучший лошадник на свете.
– Считай, поверил…
– Что делать будем? – после короткого молчания спросила она. – Прикинемся, что празднуем Пир, или ты вернешь плащ и сдашься?
– Я никогда не сдаюсь.
– Но месть – не то чувство, чтобы радоваться…
– Но это самое чистое чувство!
– Говорили, что ты дерзкий… Знаешь, и мне это нравится. Хочу, чтобы дети походили на тебя!
На отмели – там, где из озера вытекал ручей, – забили воду и заржали кони. Оксана на миг замерла, и волосы ее стали горячими.
– Все равно, – через минуту проговорила она. – Откажешься от своих чувств – приди ко мне, постучи в окно… Подумаешь, каких-то шесть лет, одиннадцать месяцев и двадцать два дня…
Ночью Ражный опять лежал на сеновале и решал – к суженой пойти и в окно постучать или за чемоданом на автобусную остановку. А тянуло туда и сюда, так что не разорваться было, и тогда он под утро пошел и принес чемодан. Нарядился в штаны и рубаху, окрутил себя не телячьим поясом – боевым, повивальным, с родовыми бляхами, и перелесками, кустами подобрался с тыла к хоромам боярским. Дом был П-образный, с внутренним двором, огороженным с одной стороны трехметровым забором, где и располагалось «хоромное» ристалище, на котором они с отцом много лет силой мерялись. Ражный перемахнул изгородь и увидел, что все теперь здесь не так: вместо вспаханного, взбороненного круга, как в родной вотчине, опилки и дресва вперемешку. Не ковер земляной – перина взбитая, чтоб не ушибиться.
Он огляделся, вышел на середину и закричал, как, бывало, в юности кричал по утрам отцу:
– Дядька Воропай! Выходи силой меряться! Выходи, дядька Воропай, сразимся!