— Ну, этот у меня еще попляшет! Я из него котлету сделаю! Но сначала мне нужна отснятая пленка, поняла? И твое дело ее раздобыть!
О том, как это устроить, она размышляла днем, помогая на кухне, и среди стука тарелок, ножей и вилок ей мало-помалу уяснялись трудности предстоящего. Очень уж нелегко будет заговорить об этом с фотографом. Вдобавок она не верила, что он отдаст ей пленку, не предъявив своих требований. Но она была дочерью мясника, и дух, унаследованный от отца, в сочетании с женским инстинктом, подсказывал ей, что рубить кость надо именно здесь и что план мести выбран правильно. Возбужденная испытаниями последних часов, а также открытием, что ничего нет легче, как обвести вокруг пальца мужчину, одного соблазнить, другому наставить рога, к тому же приятно удивленная как тем, до чего же здорово чувствуешь себя после эдаких штучек, так и тем, что сознание греха только способствует самоуважению, теперь она храбро смотрела на свою отнюдь не легкую задачу. Многочисленные идеи бродили в ее мозгу. Правда, большинство их казались ей невыполнимыми. Зато о других следовало очень и очень поразмыслить. Накладывая гигантским половником отнюдь не гигантские порции, Герта взвешивала все предоставлявшиеся ей возможности и рисовала в воображении различные сценки. Но как ни далеко заходили ее мысли (многие из них, впрочем, тут же отвергались), от одной она никак не могла отделаться. На этой мысли упорно останавливался ее взбудораженный ум. Она вдруг представила себе Малетту, его серое, обрюзгшее лицо, представила в ситуации вполне определенной и звонко расхохоталась.
— Чего ты смеешься, — спросила ее Анна, кухарка.
— Да так, ерунда. Мне тут кое-что в голову пришло. — И вдруг: — Слушай, Анна, ты не помнишь, когда у нас старик Клейнерт сточные ямы выгребал?
В эту секунду перед нею возник матрос, говоривший: «Вы вместо лиц только зады видите!»
А старуха Анна (задумчиво):
— Погоди-ка! Сдается мне, это в августе было.
Между тем матрос сидел в своей комнате и, прищурившись, смотрел в окно. Он думал: вот, значит, я им объявил войну и теперь что-то должно случиться! Он считался с любыми возможностями, во всяком случае с каким-нибудь контрударом в самое ближайшее время, ибо одно ему было ясно: вахмистр Хабихт испробует все способы, чтобы заставить его молчать.
В окно он видел угол сарая, за ним гору и слева черные ветви дерева, резко вырисовывавшиеся на фоне сумрачно спокойного неба, в котором медленно пролетали две вороны. Волнение все еще трепетало в нем (как долгое время трепещет в нервах барабанная дробь), но в то же время он замечал, что мало-помалу успокаивается, и это уже само по себе снимало все неприятные ощущения. Конечно, он должен был заговорить о своих подозрениях, то есть намеком высказать то, в чем был уже окончательно убежден. Но стоило ли разевать рот раньше времени, тем самым заставляя преступников насторожиться? Они ведь почувствовали бы себя спокойнее, чем когда-либо, полагая, что дело прекращено. Они, пожалуй, сочли бы себя честными людьми и в один прекрасный день перестали бы осторожничать. И тогда? Что тогда? Тогда ты навеки останешься с носом! Потому, что все рассчитал неправильно! — думал он. — Если эти оба позабудут, кто они есть, они уже ничем не выдадут себя!
Он выглянул в окно. Сарай становился все чернее, а ветви растворились в небе. Тишина, плотная и непроницаемая, была полна неузнанных шорохов, которые настойчиво проникали в уши. Он думал: Нет! Напротив! Их необходимо напугать. Пусть догадываются о том, что мне все известно. Со страху, и только со страху они понаделают глупостей! Только потеряв уверенность в себе, они себя выдадут. Но, продолжал он размышлять, ты ведь и сам боишься, и в данную минуту у тебя для этого есть все основания. Хабихт договорится с Хабергейером, и убийцей опять окажешься ты! Он прислушался. Снег скрипит, словно кто-то идет по двору; вот скрип уже слышится за домом и сейчас же на крыше. Но это был всего-навсего мороз, серыми своими челюстями вгрызавшийся в снег.
Матрос замер, сидя на стуле; ждал, вслушивался. Время шло. Наступили сумерки, наступила ночь, но никто не пришел и ничего не случилось.
Если Хабихт так ведет себя, значит, у него и вправду рыло в пуху. Но радоваться было рановато, похоже, что самое худшее еще на подходе.
Он поднялся и подбросил несколько поленьев в огонь. Потом начал шагать из угла в угол. Не подумал даже о том, чтобы зажечь лампу: впотьмах он чувствовал себя безопаснее. Тяжело ступая, ходил он взад и вперед, глядя на тлеющий огонек своей трубки, а отсвет огня, вырывавшегося из щелей в плите, порхал по потолку, подобно красной птице. Внезапно он почувствовал, что капитан где-то совсем близко. Равномерными шагами ходил он там, наверху, по своему мостику — неподкупное эхо собственных его шагов. Или сам он всего лишь эхо? Матрос остановился, и шаги смолкли; опять пошел, и опять раздались шаги, и дом закачался, как корабль в ночи на захлестывающих его волнах.