Она дала ему просимое, и он удалился в свою комнату, так и не объяснив ей, зачем ему понадобилась мука. Немного погодя она услышала, что он подымается на чердак. Что он забыл там, наверху, было для нее загадкой. Больше всего (так она рассказывала) ей хотелось пойти за ним, потому что на чердаке множество балок и между ними протянуты веревки, на которых не только вешают белье, но, бывает, вешаются и сами. На беду у нее как раз готовился обед, а обед — это ведь не менее важно, и кушанье, конечно, пригорело бы, отойди она от плиты. А потому она подавила в себе любопытство, осталась (с поварешкой в руке) на своем посту, и никто никогда не узнал — хотя вообразить себе это все же возможно, — что делал на чердаке старый склеротический дуралей.
Попробуйте представить себе следующее: картина, изображающая романтический ландшафт, какие иногда висят в гостиницах и на постоялых дворах. Глубокий дол, окруженный лесистыми горами, голубое небо, зеленая листва, бурые штабеля дров. В центре справа — лесопильня или что-то в этом роде, если судить по типическим признакам: дым, весело поднимающийся из трубы, собака, прыгающая у двери, и на переднем плане слева — маленький человек, он склонился над бревнами, что-то делает с ними… Вдруг все исчезает, кроме человека. Только человек остался на картине. Одиноко стоит он на белом или на раскрашенном фоне, беспомощно и бессмысленно склонившись над сплошной белизною: он обречен на нескончаемую зиму. И только сейчас мы видим, как плохо написал его художник.
Как уже говорилось, сначала он лежал поперек кровати, белой ее никак нельзя было назвать, и тем не менее она походила на ту призрачную безбрежность, в которой он внезапно увидел себя парящим. Лежал в полнейшей прострации, внезапно предоставленный самому себе, — тому плохо написанному человечку, что торчал в центре картины. Слышал, как шумит ветер в стропилах, слышал, как он проносится над лесами. Старик был отдан во власть ветра. Великий страх овладел им, суеверное чувство, что в пустоте, которая его окружала, на нескончаемой белой равнине, готовится коварное нападение. В яростных толчках ветра, сотрясавших дом, ему слышалось беспокойное дыхание мертвых. А поскольку на его совести много чего было, как на совести каждого, кто оглядывается на свою долгую жизнь (таинственные знаки и иероглифы, которые он и сам не умел прочитать), ему показалось необходимым что-то предпринять, дабы отвести от себя ярость собачьей своры. Надо накормить их, сказал он себе. Я засыплю им мукой пасти! Засыплю им глаза мукой, чтобы они меня не видели! Поэтому он и принес муку из кухни, подождал у себя в комнате, покуда запах кушанья не известил его, что уж теперь-то фрау Пихлер не сойдет со своего поста у плиты, а потом снес на чердак, торжественно, как несут жертву к алтарю.
Сквозь щели в непрочной дранковой крыше, сквозь щели между досками щипца проникали вздохи мертвецов, хрипение спущенной своры. Он стоял на сквозняке в сером призрачном потоке воздуха, сам как мертвый, и редкие серые волоски трепыхались на его черепе. Он высоко поднял миску и пробормотал заклинание. Восточный ветер пронесся над долиной, захлебнулся было в лесах Кабаньих гор, выскочив оттуда, ударился о крышу и проник на чердак. Здесь под стропилами он забился, как пойманная птица, стал со свистом носиться меж раскачавшихся бельевых веревок, разбросал по воздуху паутину. Он хлопал легкими крыльями, кружился в танце и, коснувшись протянутой ему миски, швырнул горсть муки прямо в лицо старику. Тот, убежденный, что засыпал песком глаза дьявола, сам вдруг почувствовал словно бы песок в глазах. Его зоркий взгляд затуманился под мучными вуалями. Наверно, уже поспокойнее он отставил миску (ее нашли на чердаке, руку нищего, протянутую к Немилосердию). Потом слез по лестнице вниз, опять прилег и впал в сон, уже подобный смерти. Он лежал, как лежит на лесной поляне поваленное дерево, и храпел, словно — наконец-то! — ему удалось уснуть сном праведника.