Это было бы мерзко в любое утро, но в то утро – пятидесятилетия массового убийства десятков тысяч евреев в Бабьем Яре – это было особенно отвратительно.
В тот же день работники дома-музея Булгакова рассказали мне, что ночью им выбили окна камнями.
– Кто? – подавленно спросил я.
– Они не представились…
– Почему они выбили окна?
– Не могут простить Булгакову того, что он описал петлюровские погромы.
Правда, петлюровцы на фоне своих жертв сами себя все-таки не фотографировали…
По всему Крещатику стояли разоблачительные стенды с фотографиями нацистского зверства, сделанными самодовольными палачами, – понурые толпы детей, женщин, стариков, сгоняемые к их общей могиле, белые горы тел, сверкающие сапоги убийц у края оврага.
Но даже такое прямое напоминание о том, что произошло здесь в сорок первом году, не остановило осквернителей.
Украинские власти лишь через 30 лет наконец-то соизволили заметить существование Тринадцатой симфонии Шостаковича, чьей первой частью был реквием жертвам Бабьего Яра, и скрепя сердце вынуждены были пригласить меня на ее исполнение. Ведь многие годы я мог выступать даже во франкистской Испании, даже в салазаровской Португалии, но только не в стольном граде Киеве, где у моей поэзии было столько верных друзей.
Ведь не случайно и депутатом я был выбран именно на Украине.
Но не удалось отделаться от памяти человечества громоздким бесчувственным монументом в Бабьем Яре, на котором застенчиво не была упомянута национальность большинства убитых.
«Заиграть» пятидесятилетие трагедии, ставшей всемирно известной благодаря именно Тринадцатой симфонии, было уже невозможно, а без нее отмечать горестную годовщину было как-то неприлично. Пришлось пригласить и меня.
Придя к Бабьему Яру, я, к своему удивлению, увидел огромный щит с двумя цитатами: одна – из моего стихотворения, а рядом, другая, – тоже о Бабьем Яре, подписанная поэтом Дмитром Павлычко.
Он написал это стихотворение к такому же заказному опусу, сочиненному местным композитором, когда это перестало быть опасным.
Но соревноваться с Шостаковичем была задача непосильная. Прослушав Тринадцатую симфонию и лишь самое начало следующего музыкального номера, многие киевляне и гости начали потихоньку уходить.
А на банкете после концерта царила биржевая – лоббистская атмосфера: обменивались визитными карточками, договаривались о сделках.
Боже мой, на человеческой трагедии стали делать бизнес. Но разве так не бывало в истории?
Хорошо, что там не было Дмитрия Дмитриевича…
Но, впрочем, он там, где его музыка, а она – везде…
Обреченный на бессмертие
В любой рыбе он ел все – хоть жабры, хоть хвост,
и глаза ел, когда они на месте попадались…
Система, где заключенные ели все, что попадется, включая глаза какой-нибудь жалкой тюльки, пожирала людей и с особенным удовольствием их глаза – чтобы они не видели, не запоминали.
Любая пропаганда – это проглатывание глаз.
Но были и те, кто видели, запоминали. Свою отсидку бывший командир батареи Александр Солженицын воспринимал как миссию запоминания.
Увы – малоприятная правда заключена в словах Бертольта Брехта: «Несчастна страна, которая нуждается в героях».
Но еще более несчастна страна, которая нуждается в героях, а их нет.
Слава богу, такого несчастья Россия избежала.
Один из этих героев – Солженицын.
В декабре 1962 года, в Москве, в правительственном Доме приемов, я видел, как познакомились два героя двадцатого века.
Первый из них был Хрущев и второй – Солженицын.
Это произошло на мраморной лестнице, застеленной красным ковром, похожим на подобострастный вариант красного знамени, распростершегося под мокасинами фирмы «Балли» с прорисовывавшимися сквозь их нежную перчаточную кожу подагрическими буграми ног членов Политбюро.
– Никита Сергеевич, это тот самый Солженицын… – сиял от гордости хрущевский помощник Лебедев, как будто он сам носил писателя девять месяцев в своем материнском лоне и самолично родил его на свет божий. Ни отцом, ни матерью Солженицына на самом деле он не был, тем не менее сыграл роль повивальной бабки в судьбе его первой повести «Один день Ивана Денисовича».
Я уловил, что Хрущев, пожимая руку Солженицыну, вглядывался в его лицо с некоторой опаской.
Солженицын, против моих ожиданий, вел себя с Хрущевым вовсе не как барачный гордец-одиночка с лагерным начальником.
– Спасибо, Никита Сергеевич, от имени всех реабилитированных… – сказал он торопливо, как будто боясь, что ему не дадут говорить.
– Ну, ну, это ведь не моя заслуга, а всей партии… – с трудно дававшейся ему скромностью пожал плечами Хрущев, на самом деле так и маслясь от удовольствия. Он полуобнял Солженицына и повел его по лестнице вверх, показывая всем это «полуобнимание» как якобы символ братания власти и свободомыслящей интеллигенции.
Как же произошло это братание коммуниста № 1 и антикоммуниста № 1?