Клюха пробрался на самую галерку, как звали тут закуток, который служил, коль проходил показательный суд, скамьей подсудимых. Последний раз на ней сидел пришлый кавказец из шабашников, который, как в один голос утверждали свидетели, понасильничал его одноклассницу Катьку Сербиенко. Сама же Катерина – пышная, как перина, – как про нее складушничали в школе за ее почти взрослую развитость, утверждала, что отдалась кавказцу по согласию, потому как он обещал не только на ней жениться, но и поставить ей прижизненный памятник на горе Эльбрус. И хотя суд, что тут проходил, был закрытый, почти все пацаны хутора проникли в клуб – кто через подловку, кто через подпол – и конечно же не пропустили ни одного слова, которое было сказано как обвиняющей, так и защитительной стороной.
После суда, – а он оправдал кавказца, так и не найдя в его действиях злого умысла, кроме несбыточных посулов, – ребятишки, что постарше, все переелозили на Катьке. На что она как-то призналась Клюхе:
– При повальном недороде их «стручки» росли. Муха и то приятнее щекочет, чем они тыкают.
Может, это сказала она с умыслом, чтобы и его причислить к «лику святых». Но Клюха на тот день, можно сказать, был невладанным. Вернее, еще не пробующим.
Первую же приятность он испытал, как утверждал надоумивший его на это друган Витька Внук; не кликуха это, а фамилия у него такая, залетным отцом, которого он, конечно, не помнит, оставленная; так вот этот Витяка, как-то явившись прошлым летом на кордон, и показал, как надо заниматься «самогоном».
Это теперь Клюха знает, что называется это онанизмом. Правда, в народе еще говорят: «Луньку Кулакову харить».
Словом, вымог тогда из глубин своего организма Клюха что-то похожее на одинокую слезинку. Только клейкую. А вот восторга особого не испытал. И больше этим делом решил не заниматься. Хотя, особенно поутряку, хотелось побаловаться для разнообразия впечатлений. Но Клюха уже научился обуздывать свои желания.
Только он уселся на ту самую скамью, на которой восседал кавказец, как тут же к нему отпятилась задом из соседнего ряда Вареха немая. Та самая, которую в свое время уестествил его многоюродный брат-морячок и на какой погорел лесничий, хоть и не старший. Словом, уселась она рядом, и руки ему сложила между коленями, намекая, чтобы так и сидел, не шевелясь и не лапаясь.
Те, кто впереди и сбоку сидели, стали подначивать.
– А как же ты ей разобъяснять будешь, о чем гутарят?
Клюха поворотил голову на голос и увидел деда Протаса.
– Ко мне-то чегой-то, – продолжил старик, – она не села. А вот к тебе подлабунилась. Только с условием: мол, сиди и гляди, а руками не следи.
В зале всхохотнули.
– Товарищи! – раздалось в следующий момент, и Клюха бросил взор на сцену, где неуклюже взгромоздился стол, покрытый износившимся зеленым сукном. Ежели к нему получше присмотреться, то можно обнаружить и штопку, и неподверженную окончательному смыванию чернильную мету, которая оставалась всякий раз, когда в клубе проходили совхозные посиделки или лесхозные бдения. Голос же, что обобщил всех сидящих, или, точнее, обрек на мучительную дружбу, принадлежал Бугураеву. Секретарь, нависнув над столом, ожидал, когда в зале улягутся смешки, а приплескивающие взоры хоть на время отвердеют, выражая внимание, чтобы можно было огласить очередное мероприятие. Но люди, сопровождающие всякое свое сборище общей несерьезностью, сидя, все еще плодили разного рода содрогания и вздрагивания подобные тем, что бывают в пору всеобщей вшивости или повального блохонападения. И Бугураев снова повторил:
– Товарищи!
– Ну чего вы человеку не дадите высказаться? – вдруг поднял голос Протас. – Можа, он ночь не ел и день не спал, чтобы обновить ваши понятия о том, откель нас черти принесли, а Бог в книгу оприходовал.
Длинноватый, но сдержанный хохот, однако, породил тишину, и Мартын Селиваныч возгласил:
– Лектор у нас из Москвы. – Он заглянул в бумажку и прочел: – Ефим Борисыч Гомболевский. Тема его лекции…
– А вопросы уже можно задавать? – осколочно взлетел голос, который, угадал Клюха, принадлежал Витяке Внуку.
– Объясните товарищам, – принаклонился Бугураев к Перфишке, который тоже обуютил зад в президиуме.
– Позвольте я скажу, – выхватился лектор.
Он был мелконький, как зубок чеснока, попавший в тыквы, с бледной проплешинкой, которую оберегала ржавенькая растительность, дававшая довольно смутное представление о прошлой шевелюре. И рот у него еще не закрывался. Вернее, не хватало губ, чтобы прикрыть выпирающие зубы.
– Так кто интересовался насчет вопросов?
Витяка поднялся.
– Ну я, Внук.
– А кто ваш дедушка?
По залу пронесся сквозняк ухмылок.
– Спросите полегче, – выкрикнул кто-то. – Он и отца-то своего не знает.
Витяка взмелел лицом.
– Фамилия у меня такая, – буркнул.
– Так вот я вам, товарищ Внук, поясняю. Вопросы вы будете задавать на материале услышанного, то есть после лекции.
– А танцы во время вопросов будут? – поинтересовался тот же голос, что припозорил Витяку.