Как только апрель согнал снега и установились пути, Василий стал собирать в далекий путь старшую дочерь Анну. Провожали ее вдвоем с Софьей, до Коломны. И на всю жизнь запомнилось нежное лицо дочери, когда она, уже ступая на дощаник, последний раз обернулась к нему, и легкая тень облака пала ей на лицо, и Василий подумал вдруг, что как бы ни повернулась судьба дочери в далеком Цареграде, но он ее больше не увидит никогда. «А он красивый?» – вопросила вдруг дочерь. Василий смолчал и лишь сильней прижал ее к себе в последнем прощании. И ему стало так стыдно вдруг, что он, заключая этот важный династический брак, не мог ответить дочери на этот ее простой вопрос. И стало непереносно горько от грозной воли пространств и лет, от того мгновенно острого ощущения временности бытия, ничтожности дел человеческих, всех этих посольских затей, союзов, политических замыслов, единый итог которых – то, что он видит нежное, обведенное тенью и как бы уже отданное вечности лицо своей дочери в последний раз. Бояре, сопровождающие невесту, дружина, духовные лица, обозники, уже переправленные на ту сторону широко разлившейся Оки, суетились, копошились, грузили припас и дары, многоразличные сундуки и коробьи с приданым. Софья, словно простая посадская баба, замотанная в серый пуховый плат, что-то кричала с берега, а князь стоял и молча плакал, слезы катились у него по лицу, плакал, провожая свое дитя, словно предчувствуя скорую смерть девушки в далеком и чужом краю. Она так и погибла в Цареграде от моровой беды, даже не произведя на свет наследника престола, как хотелось, как думалось обоим царственным родителям, и Василию Дмитричу, и Мануилу.
Весна шла, начинали пахать, а ему надобно собираться в Орду, на поклон посаженному Едигеем хану Булат-Салтану… Горькая участь, как подумать, для великого князя Владимирского! Почто Витовт не ездит кланяться никому, или ездит? Или и ему приходит поклонять своему братаничу, польскому королю Ягайле, нынешнему Владиславу? А тот кому поклоняет? Великим панам? Архиепископу Гнезненскому? Римскому Папе? И ежели есть кто, свободный совершенно, то и он ничтожен пред Господом, и так же, как последний нищий его царства, обречен смерти!
Перед самым выездом в Орду он получил послание из далекого Белозерского края от тамошнего Сергиева ученика, Кирилла, когда-то казначея Вельяминовых, потом – инока в Симоновской обители покойного Федора, а ныне духовно ратоборствующего невдали от Белого озера, где-то в лесной и озерной тамошней стороне, близ Шексны, на Сиверском озере, – северном! Ибо «сиверко» по-тамошнему и означает «север» и «холод». Сизая вода морщит рябью среди молчаливых берегов, волглые, напоенные влагою тучи цвета голубиного крыла идут по небу бесконечными рядами, перемежаемые неяркими пробелами тонких облаков, да сыплет мелким игольчатым дождем… Как-то он там? Вдвоем ушли, с Ферапонтом, смиренным иноком, про коего и не подумать было, что дерзнет удалиться в дикие Палестины русского Севера… А зимы? Бают, у Кирилла в его келье – только влезть! – даже и печки нет! Одержим дикими зверями, мразом, разбоеве нападали не раз… Выдерживает все! И еще пишет послания, учит и братьев его, и самого великого князя. Как и прознал про днешние нестроения и зазнобы от нижегородских князей! Поди, и о стыдном сражении на Лыскове поведали ему!
Он снова перечел, вдумываясь в каждое слово, грамоту северного пустынника, с горем понимая, что трудами пустынножительства и полным отвержением благ земных Кирилл (коего уже теперь величают Кириллом Белозерским[127]
) заслужил право говорить на равных с сильными мира сего.