Читаем Воля к жизни полностью

— Профессор Старкевич.

— Доктор Гнедаш.

— Очень приятно. Вы хотели со мной… э… консультироваться?

— Да, я хотел вам задать несколько вопросов.

— Як вашим услугам.

Против своей воли чувствую смущение. Профессор! С юности я привык глубоко уважать это звание. Профессора Киевского медицинского института, где я учился, даже из такого сухого предмета, как остеология, делали поэму. Мы слушали их лекции затаив дыхание.

— Мне кажется, мы где-то встречались? — в замешательстве говорю я.

— М… вполне возможно. Вы где учились? Где практиковали?

— Учился в Киеве. Работал в Прилуках, в Шостке.

— Нн-не бывал. Я учился в Вене, практиковал во Львове, в Варшаве.

Ага, еще один представитель «культурного Запада».

«Я знаю, что вы дураки и применения мне никакого не найдете в этом диком лесу, но спрашивайте, раз уж я очутился с вами!..» — говорит его брезгливо-величественная манера держать себя, его профиль утомленного поклонением вельможи от науки.

Вместе с Федоровым и Дружининым направляемся к раненым.

— Скажите, пожалуйста, почему у вас в таком плохом состоянии были раненые? — спрашиваю я профессора.

— Видите ли, э-э-э… у нас два врача, и они оба больны.

— Кто же обрабатывал и отправлял раненых?

— В основном я. Но в тех примитивных условиях, в каких мы находимся здесь…

Он говорит это внешне спокойно, однако я чувствую, как он ощетинился. Обходим раненых, привезенных вчера. Один из них говорит профессору:

— Вот пулю из меня вынули вчера.

— А у меня осколок был в бедре.

— Конечно, в обработке могли быть м… м… м… от дельные дефекты. При той спешке… Когда одновременно поступает сто человек, — мямлит профессор и смотрит в сторону.

Даже после отъезда профессора долго не могу успокоиться Любой наш советский врач, самый молодой, не позволил бы себе работать так неряшливо, так небрежно, как этот почтенный специалист. Миша Кривцов, начинающий советский хирург, исправлял вчера за операционным столом многочисленные погрешности профессора.

«Как же так! Чего стоит ученый, если он пренебрегает «черной работой», позорно теряется и складывает руки, встретив трудности?..»

Два мира

Долго я не мог забыть этого профессора-белоручку. Он поразил меня своим барским равнодушием к страдающему человеку. Я прочел немало книг о том, как капиталистическое общество обедняет и выхолащивает людей, но одно дело книги и совсем другое — когда видишь такого человека наяву. Как это может быть? Ведь должны быть хоть крохи, ну если не человеческого, го хотя бы профессионального достоинства! У наших колхозных девушек, не получивших никакого специального образования, — у Ани, у Лиды, у Вали чувство ответственности за медицину, за своих раненых развито неизмеримо больше, чем у такого надутого индюка с ученым званием. Наша партия, наш комсомол воспитывали в нас высокие требования к себе, строгую ответственность перед народом.

Не только я, все мы, советские люди, столкнувшись в годы войны с представителями иного мира, с нравами капиталистических стран, не раз испытывали чувство стыда и неловкости за людей, развращенных и униженных буржуазным строем. У нас неподалеку от штаба был так называемый «цивильный лагерь» Более трехсот мирных жителей — женщин, детей, стариков, бежавших от гитлеровского террора, — жили в землянках под охраной партизан. Там были люди многих национальностей — поляки, украинцы, евреи, цыгане. Мы помогали им всем, что только у нас было, — пищей, медикаментами, даже обувью и одеждой, в которых сами испытывали острую нужду. Время от времени я выезжал в этот лагерь для санитарных осмотров. И каждый раз меня встречали и провожали такими низкими поклонами, таким неумеренным проявлением благодарности, что становилось совестно и хотелось поскорее уехать оттуда.

Однажды мы поехали в «цивильный лагерь» с Дружининым. Вслед за нами везли из хозчасти на двух подводах хлеб, крупу, картофель для беженцев, сахар для детей. Весь лагерь выбежал нам навстречу. В то время, как разгружались подводы, мы обходили землянки. Я осматривал больных. Владимир Николаевич беседовал с людьми. Старик — бывший учитель, в помятой фетровой шляпе, с худой длинной шеей, замотанной полотенцем, — ходил за нами по пятам. Когда мы уезжали, он сказал:

— Товарищ Дружинин, наши старики каждый день молятся за вас и за товарища Федорова.

Владимир Николаевич промолчал и заторопился. Когда он был уже в санях, пожилая женщина подбежала к нему.

— За детей! За наших детей! — сказала она всхлипнув, протянула вперед обе руки. Владимир Николаевич подал ей руку. Она схватила ее и хотела поцеловать. Он покраснел, поспешно отдернул руку.

— Не нужно этого! — с упреком сказал он. — Я не пан и не ксендз. То, что мы делаем для вас и ваших детей, — это делают не Федоров, не Дружинин, а советская власть.

Мы поехали. За нами бежали люди и кричали:

— Дай бог долгой жизни вам и вашим детям!..

Дружинин сидел нахмурившись, словно чувствовал себя в чем-то виноватым.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже