Если и было что-то ещё хуже, чем шахматы с компьютером, так это шахматы под открытым небом, этот мини-гольф с площадкой в 64 клетки, где пенсионеры убивали своё пустое время. Он сам пенсионер, убивающий время, но пока не докатился до того, чтоб у всех на глазах передвигать по земле громоздкие деревянные фигуры. Знал он и этих шахматистов: они держались так, будто класс их игры был не меньше Elo-2000, корчили из себя знатоков, а сами не могли распознать английский дебют, который им подавали на серебряном блюде, гарнированный кресс-салатом, с ломтиком лимона в пасти.
– Нет уж, Дерендингер, если тебе приспичило проиграть мне партию, подыщи для этого какое-то более разумное место.
– Это важно, – сказал Дерендингер таким тоном, будто речь шла о жизни и смерти, – правда, Киловатт. Через час, идёт? В половине третьего?
– Мы могли бы…
Но Дерендингер уже повесил трубку. С возрастом впал в чудачество. Лучше всего было тут же забыть про его звонок, сделать вид, что разговора вовсе не было, они же, в конце концов, так и не условились. Но с другой стороны…
Может, из-за того, что Дерендингер назвал его «Киловаттом». Это прозвище уже все забыли. Или просто любопытство. Что-то необычное крылось за тем, что старый коллега – или конкурент, но ведь конкурент всегда и есть коллега, – по прошествии вечности вдруг позвонил и предложил сыграть в шахматы именно на Линденхофе. Шахматистом Дерендингер был никудышным, и если в сорок лет был таковым, то к семидесяти вряд ли вдруг стал Капабланкой. Да ещё этот умоляющий тон – от человека, который всегда задирал нос, «il p`ete plus haut que son cul», как говорят французы. Всегда важничал, потому что работал когда-то в
Через час на Линденхофе, он успевал.
«Самый жаркий июль с начала наблюдений за погодой», как говорили по телевизору, но это они говорили каждый год, поэтому он всё равно надел синий пуловер, растянутый, но очень удобный. С возрастом становишься мерзлявым. Но потом снял пуловер, а то Дерендингер ещё подумает, что он превратился в одного из этих неопрятных стариков, которым наплевать на свой внешний вид. Английский пиджак с кожаными латками на локтях хотя и не новый, но такого рода одежда со временем становится только лучше.
Выходя из дома – тоже допотопный рефлекс – он автоматически открыл почтовый ящик, хотя была среда, а почту приносили только по вторникам и пятницам; кто ж теперь шлёт письма? Кто-то всунул в щель лишь рекламную листовку, «Всем истинным швейцарцам!», это можно было сразу в мусорный бак, пусть и в глянцевом исполнении. Сама эта раздача рекламных листовок стала чем-то вроде фольклора, дань народному обычаю, пользы уже никакой. На большинство не действует.
Он поехал в город на трамвае, метро так и не построили, хотя планы были, но когда швейцарская экономика пошла под уклон, проект уже не финансировался. Но ему-то что, от Хееренвизен до центра на «семёрке» – всего пятнадцать минут. Это преподносилось ему как огромное преимущество, когда ему пришлось отказаться от своей прекрасной квартиры в Зеефельде, тот дом отреновировали в высшую лигу цен, играть в которой журналисту на пенсии было не по карману. Притом, что «на пенсии» в его случае было понятием весьма теоретическим, он слишком долго пробыл на вольных хлебах, а пробелы в пенсионных отчислениях – это вам не лакуны в зубах, которые легко перекрываются мостами. С тем, что раз в месяц капало на его счёт, можно было даже не заглядывать в магазин деликатесов.
Трамвай был забит, целый школьный класс занял все места, и, разумеется, никто из молокососов и не подумал уступить ему место. С другой стороны – стакан либо наполовину пуст, либо наполовину полон – в этом был и добрый знак: он явно ещё не выглядел старым и дряхлым, хотя лучше бы ему предложили место, а он бы на это ответил: «Спасибо, не надо, я постою». Пока что его тазобедренный сустав вел себя терпимо.
В центре все школьники разом вывалились вместе с ним – видимо, направлялись в муниципальный музей – там теперь, так пишут, не было продыха от посетителей, с тех пор, как история Швейцарии снова стала важным предметом в школе.