Вода у ручья оказалась взбаламученной, ей явно не хватало утренней прозрачности. Журналисты, пишущие «про природу», очень любят сочетание «чистая, как джин» вода. На мой вкус, пора переключаться на «чистая, как водка». Не говоря уже о том, что подавляющее большинство этих писателей недоумки, о «дичи» они знают лишь то, как ее ловить и убивать. Стараясь не шуметь, я медленно зашагал к бобровой запруде. Еще до того, как показалась эта лужа, послышался предупреждающий плюх. Папа-бобр на посту, и вот они уже сидят в своей хатке, недоумевая, кто же это вторгся в их владения. Звуки, словно шлепанье по воде боковиной весла. Греби потише, говорил отец, а не то разгонишь окуня. Меня напугала вспышка молнии, и я забыл, что нужно потише. За что огреб его любимое ругательство, годившееся только для мужской компании: «ебать-тебя-христом-на-вагонетке». Я иногда тоже так ругаюсь, получая в ответ ошеломленные взгляды выпученных глаз. Материться я выучился в пять лет, меня не смущали ни намыленная шея, ни общее порицание. Одна девушка сказала: мой папа никогда так не выражается. Будь я твоим папой, я не корячился бы сейчас в этом «бьюике-дайнафлоу». Она потом изрекла, когда мы сидели в «Русской чайной»: секс — это иногда так скучно. Ага, в доме для престарелых или с раком кишок. Я копался в болоте в поисках червяка, личинки или многоножки. Не люблю брать в руки многоножек и вислокрылок, но из них получается хорошая наживка, главное, чтобы крючок был небольшой. Ложь во пропитание. Я обманываю рыбу и питаюсь ее телом. Сидеть в засаде на болоте, пока не прискачет куропатка; отстрелить ей голову, проткнуть тушку зеленым ивовым прутом и пожарить на костре. Из-за нетерпения дело всегда кончалось тем, что мы съедали куропаток полусырыми. Вгрызаясь в почерневшую кожу, мы представляли дикарей, занимавшихся тем же и там же, где мы сидим сейчас. Странное чувство, когда вдруг находишь наконечник стрелы — посреди пашни, или в водостоке, или в овраге, где вода разъела почву. Когда ты молод, весь лес для тебя — «охотничьи угодья», и тебя ошеломляют наконечники стрел, ведь это следы, оставленные предыдущими охотниками. Прочитанные в отрочестве Сетон Томпсон, Кервуд, Джек Лондон, почти весь Зейн Грей, Кеннет Робертс, Уолтер Эдмондс[63]
сегодня звучат почти ругательно. А я ведь даже не сдвинут на экологии. Отец отдал этой земле всю свою жизнь и получил за свои старания мало радости. Моя несчастная восприимчивость радикала распухает, как динамит или пластиковая взрывчатка. Но я никогда не призывал делать людям больно, мне претит сама эта мысль. И я не знаю, как поступить с противоречиями — если бы только можно было взорвать «Доу» или «Виандот кемикл» так, чтобы никто из людей не пострадал и не остался без работы. Под елкой нет подарков, какая-то гадина взорвала папину фабрику, и у нас совсем нет денег. На ужин лярд из армейских неликвидов и морские бобы. Лица становятся землистыми. По пути к проходной я бы остановился в таверне, взял бы пару двойных и послушал, как Бак Оуэнс поет «Время плакать пришло, ты меня покидаешь»,[64] музыка — это комок в горле, до сих пор не могу слушать «Петрушку» Стравинского, любимую пластинку сестры. Перед моим отъездом в Нью-Йорк мы зажгли красную свечу и слушали эту пластинку вместе. Еще читали Уолта Уитмена и Харта Крейна.[65] Мне было восемнадцать лет, ей тринадцать. Но если в самом уязвимом возрасте прочесть все романы Зейна Грея и другие, про которые я говорил, то ужиться с настоящим просто невозможно. Где то далекое поле? Становиться радикалом и устраивать марши в защиту доисторического газона и мира во всем мире — тоже не выход. Я никогда не чувствовал себя частью общности, разве только когда занимался любовью; что-то общее у меня с деревом, или со зверем, или когда я совсем один у реки, или в лесу, или на болоте. Я не считаю это достоинством, просто неприкрытый факт. Один либеральный журнал, описывая такой образ жизни, употребил слово «жульничество». Одно время я думал, что мне нравится Кропоткин. Мои предки — те, что были обучены грамоте, — считали себя популистами. В одиночестве нет романтики.