Может быть, при более внимательном анализе он обнаружил бы чуть заметное чувство пустоты, вроде того, какое испытывают выздоравливающие, справившиеся с опасной для жизни болезнью и еще не вполне включившиеся в ряды живущих. Он избавился от страшной опасности, пред ним еще не стояло новой задачи, он еще не вполне принадлежал жизни. Таинственная сила, которой было угодно, чтобы он выздоровел, направляла его действия, а еще больше — мысли. В противоположность Штудману его интересовали не скрытые пружины явлений, его интересовала сейчас только их внешняя сторона. Он инстинктивно ограждал себя от всяких забот. Не изучал арендных договоров и не сокрушался о высокой арендной плате; находил, что господин фон Тешов веселый старый бородач, и знать ничего не хотел о коварстве и темных происках. Его вполне удовлетворяли простые, осязаемые задачи, которые ставила жизнь: выезд в поле, уборка ржи, ночью — глубокий сон без сновидений после сильной физической усталости. Он был беззаботен, как выздоравливающий, безмятежен, как выздоравливающий, и, как выздоравливающий, все еще чувствовал, не отдавая себе в том отчета, страшное дыхание той пасти, из которой едва спасся.
(Не сейчас, а много позднее напишет он матери, а может быть, и Петре. Сейчас — только покой.)
Довольный, ни о чем не думая, шагает он из угла в угол, докурит сигарету, чуточку посвистит. Завтра с утра опять будут возить рожь превосходно! Конечно, можно бы возить и сегодня, как повсюду в соседних имениях, но говорят, старая владелица в замке (он еще не удостоился ее увидеть), против работы по воскресным дням. Отлично. У Штудмана какие-то планы на сегодняшний вечер; какие — ему, Пагелю, еще неизвестно, но уж, конечно, приятные. Все здесь приятно. Очевидно, Штудман скоро вернется от фрау фон Праквиц, Вольфганга тяготит одиночество. Лучше всего чувствует он себя на людях.
В раздумье остановился он перед сосновой полкой, уставленной длинными рядами черных переплетенных за год томов — все узаконения и постановления. Наверху — «Областные ведомости», внизу — «Правительственный вестник государственных постановлений». Ряд за рядом, том за томом, год за годом постановляют они, предписывают, угрожают, упорядочивают, наказуют, и так испокон веков и до второго пришествия, и все же люди все снова и снова разбивают себе до крови лбы в этом строго упорядоченном мире.
Пагель снял с полки один из самых старых фолиантов. С пожелтевших, покрытых пятнами листов глядит на него предписание, запрещающее отпускать для стола больше сотни раков в неделю на слугу или батрака. Он рассмеялся. В наши дни прогоняют с прудов купающихся и тем самым охраняют раков от людей; в то время охраняли людей от раков!
Он поставил том на место, несколько пониже его глаз приходится обрез другого ряда томов областного официоза. Из одного тома торчит уголок листка. Он взял его двумя пальцами, и вот у него в руках лист бумаги, настуканный на машинке, исписанный только на четверть. Наморщив лоб, он читает:
«Мой любимый! Мой самый любимый!! Единственный!!!»
Он бросил взгляд на том, откуда вынул лист. «Областные ведомости» за 1900 год. Пагель успокоенно кивает головой. Усмехнувшись, снова принимается за чтение Письма. Оно приобрело для него как бы налет старины, присущий любовным письмам столетней давности, письмам влюбленных, чьи голоса замолкли, любовь угасла, а сами они лежат в холодных могилах. Он дочитывает до подписи: «Виолета».
Это необычное имя, до сих пор он встречал его только в книгах. Лишь за последние дни он слышал его неоднократно, по большей части в уменьшительной форме — «Вайо». Правда, в некоторых семьях имена переходят по наследству… Он осторожно проводит пальцем по напечатанному, смотрит на кончик пальца, на нем легкий лиловый налет: печать свежая.
Он быстро снимает колпак с машинки, преодолевая внутреннее сопротивление, настукивает слова: «Мой любимый! Мой самый любимый!! Единственный!!!» (И он слышал когда-то эти слова или похожие. Он не хочет об этом думать.) Сомнения нет, письмо напечатано на этой машинке. Напечатано совсем недавно: большое «Е» несколько выпадает из ряда…
Его первое побуждение — разорвать письмо, затем — сунуть его обратно в том: знать ничего не хочу, ни слышать, ни видеть.
Но затем: погоди, погоди, голубчик! Эта Вайо еще совсем юное существо, лет шестнадцать, пожалуй, и шестнадцати нет. Не может ей быть безразличным, что ее письма валяются в конторе. Я обязан…
Пагель прежде всего накрыл пишущую машинку колпаком, затем тщательно сложил письмо и засунул его во внутренний карман. Не из недоверия к Штудману. Но он решил сказать о письме, только все хорошенько обдумав. Может быть, он вообще ничего не скажет, во всяком случае раньше надо все себе уяснить. Как это неприятно, он охотно бы по-прежнему, ни о чем не думая, шагал из угла в угол. Но такова жизнь, она не спрашивает, что нам по душе, а что нет. И вот уже перед ним задача.
Итак, Пагель, обуреваемый думами, опять шагает из угла в угол и курит. (Только бы Штудман задержался подольше.)