Страха уже нет, она уже не чувствует руку, только все глубже проникающий холод…
А холод — покой…
Она не слышит ни звука, ей хотелось бы подумать, хотелось бы убедить себя: ведь это же Губерт, омерзительный, глупый шут… Но ничего не получается. Все уходит, в голове мелькают отдельные картинки из той книги о браке, на мгновение она видит страницы, словно при ярком свете лампы, угловатые буквы — и ничего уже нет…
Теперь она слышит песенку, совсем явственно долетает до нее снизу: «Гоп, девочка, гоп, прыгай выше, слышишь…» На минуту она догадывается, что это отец, которому наскучило ждать. Он завел граммофон: «На чулке дыра, гоп-ля, гоп-ля-ля…»
Но вот песенка затихла, затихла, будто потерялась в холоде, который все глубже пронизывает сердце. Восприятие внешнего мира притупляется, она чувствует только руку… а теперь чувствует другую руку…
Пальцы осторожным прикосновением нащупывают затылок, пробираются под волосы… Вот вся рука скользнула вокруг ее шеи. Большой палец слегка надавливает на горло, а на сердце вся тяжелее давит другая рука…
Она делает быстрое движение головой, чтобы сбросить руку с шеи напрасно, большой палец крепче надавливает на…
«Да ведь это же лакей Губерт — не собирается же он меня задушить…»
Она тяжело дышит. В висках стучит — кровь. Голова слегка кружится…
«Губерт!» — хочет она крикнуть…
И вдруг она на свободе — ловя воздух, тупо глядит она в темноту, которая внезапно осветилась. У выключателя стоит лакей Губерт, безукоризненный, серый, ни один волосок у него на голове не выбился…
«Гоп-ля, гоп-ля-ля…» — опять доносится снизу.
— Премного благодарен, барышня, — сказал Редер так спокойно, словно она дала ему на чай. — Письмо будет доставлено в лучшем виде.
Оно уже опять у него в руке, верно, взял в темноте со стола.
На дорожке перед домом раздается голос матери, а теперь голос господина фон Штудмана.
— Сейчас кушать будут, барышня, — говорит лакей Редер, и вот он уже выскользнул из комнаты.
Она оглядывается. Это ее комната, ничто не изменилось. И лакей Редер был прежний, не изменившийся, чудной, и она тоже не изменилась. С некоторым усилием, словно жизнь еще не вполне вернулась к ней, идет она к зеркалу и рассматривает свою шею. Но ярко-красной полосы, которую она ожидала увидеть, нет. Никакой, даже малейшей красноты. Он чуть прикоснулся к ней, а может, и совсем не касался. Может быть, это все ее фантазия. Он сумасшедший, омерзительный; пусть пройдет некоторое время, — а то, чего доброго, он догадается, что это ее желание, — и она упросит папу с мамой взять другого лакея…
Вдруг (она уже успела умыться) на нее нападает чувство безграничного отчаяния, словно все потеряно, словно она поставила на карту жизнь и проиграла ее… Она видит своего лейтенанта Фрица, вдруг воспылавшего к ней и уже снова охладевшего, почти грубого… Она слышит, как Армгард шепчет матери, что Губерт выродок, и вдруг ее пронизывает мысль, — может, Губерт точно так же положил руку на грудь дебелой Армгард, точно так же на шею, потому Армгард и ненавидит его…
С почти равнодушным любопытством рассматривает себя Виолета в зеркало. Она глядит на свои белые руки, на шею, она оттягивает вырез на груди. На коже должны проступить пятна, порча, она кажется себе оскверненной (та же рука, что трогала Армгард…). Но кожа белая и молодая…
— Вайо, ужинать! — зовет снизу мать.
Виолета отряхнулась от мучительных мыслей, как собака отряхивается от воды. «Верно, мужчины все такие, — подумала она. — Все немножко противные, не надо об этом думать».
Она сбежала с лестницы, напевая: «Гоп-ля, гоп-ля-ля! слышишь, ногу выше!»
Выяснилось, что фрау Эва с господином фон Штудманом уже поужинали в замке у стариков Тешовых. Оскорбленный в лучших своих чувствах, ротмистр сидел с дочерью за столом, а те, кого он дожидался с таким стоическим самоотвержением, сидели в это время в соседней комнате и тихонько беседовали. Дверь была открыта, ротмистр достаточно громко ворчал и брюзжал, изрекал сентенции о точности и внимательности к другим и то и дело напускался на дочь, которая уверяла, будто у нее совсем нет аппетита.
Лакей Редер с салфеткой под мышкой стоял у двери, и только он один не раздражал ротмистра: он безошибочно угадывал, какое блюдо угодно ротмистру, моментально наполнял ему стакан пивом.
— Штудман, дорогой! — громко крикнул ротмистр, наконец определенно уловив запах табака, — сделай мне одно-единственное одолжение и не кури, хотя бы пока я ем!
— Прости, Ахим, это я курю! — крикнула из соседней комнаты жена.
— Тем хуже! — проворчал ротмистр.
Наконец он решительно встал и пошел к ним обоим.
— Покушал с аппетитом? — спросила жена.
— Миленький вопрос! Я же целый час тебя зря прождал. — Он стоял перед шкафчиком с ликерами, очень раздраженный, и наливал себе вторую рюмку водки. — Послушай-ка, Эва, — сказал он затем воинственным тоном. Штудману завтра в четыре часа вставать надо. Лучше бы ты отпустила его спать, вместо того чтобы сюда тащить! Или, может, вы снова-здорово заведете разговор об этих дурацких гусях?