Он расправляется с третьей булочкой, они на диво вкусны. Кофе крепкий и в то же время нежный, его насыщенный вкус мягко обволакивает небо. Совсем не то что вялое и терпкое варево мадам Горшок. (Петер тоже пьет сейчас кофе? Нет, конечно, давно уже выпила! Разве что обеденную чашку!)
Растянувшись покойно в шезлонге, Вольфганг Пагель пробует угадать, что написано на карточке. Конечно, что-нибудь вроде: «Галстук выбери сам, они висят на дверце шкафа с внутренней стороны». Или: «Вода в ванне горячая».
Конечно, там написано что-нибудь в этом роде! И вот, решившись, наконец, посмотреть, он читает, что ванна истоплена. С раздражением сует он вторую скомканную карточку к первой. То, что он с такой точностью угадал, что ему пишет мать, его не радует, а только сильнее раздражает.
«Понятно, — думает он, — я потому так хорошо угадываю, что слишком хорошо ее знаю. У нее собственническая хватка, ей нравится опекать. Когда я приходил из школы, я должен был тотчас же вымыть руки и сменить воротничок. Ведь я там сталкивался со „всякими“, а мы — другие, мы лучше! Это же чистейшая наглость в отношении меня, а еще больше в отношении Петера. Надо ж такое придумать! На этот раз ей мало переодевания, я должен еще принять ванну! Ведь я общался с женщиной, которой мама попросту отпустила пощечину! Наглость… Но я на такие штуки не поддамся!»
Он в бешенстве осматривает комнату, где прошла его юность, письменный стол карельской березы, карельской березы книжные полки, наполовину завешанные темно-зеленой шелковой занавеской. Карельской березы кровать сверкает как золото и серебро. Свет, радость — а за окном еще стоят деревья, старые деревья. Все так прибрано, так чисто, такое все свежее как вспомнишь их конуру у Туманши, сразу поймешь, почему здесь все содержится в такой чистоте и порядке. Сын должен сравнить: вот как у тебя там с твоей девицей, а здесь о тебе заботится преданная мать! Чистейшая наглость и вызов!
«Стоп! — осадил он сам себя. — Стоп! Зарвался, понесло! Кое-что верно, цветы и визитные карточки — мерзость, но в комнате все как было. С чего же я так развоевался? Потому что вспомнил, как мама дала Петеру пощечину? Вот еще, из таких маминых выходок нечего делать трагедию, и Петра никогда не принимала их всерьез. Тут что-то другое…»
Он подходит к окну. Соседние дома стоят здесь несколько поодаль, видно небо. И в самом деле, на горизонте высокой грядой скучились черные горбатые облака. Солнечный свет потускнел, не чувствуется ветра, не шелохнется лист на дереве. Напротив, на крыше мансарды, он разглядел двух воробьев: драчливые сорванцы сидят нахохлившись и тоже сгорбились под близкой небесной угрозой.
«Нужно поторопиться, — думает он. — Бежать в грозу с картиной в руках будет неприятно…»
И вдруг ему стало совестно. Он увидел себя бегущим по улицам с картиной, завернутой в старую оберточную бумагу, к магазину антиквара. Он даже не может позволить себе взять такси. Многомиллионная, может быть, миллиардная ценность, а он ее зажал под мышкой, как вор! Тайком, как пьяница муж тащит из дому в ломбард женины подушки и одеяла.
«Но это же моя собственность, — уговаривает он сам себя. — Мне нечего стыдиться!»
«А все-таки я стыжусь, — возражает он себе. — Что-то здесь неправильно».
«Как же так, неправильно? Она мне ее подарила!»
«Ты отлично знаешь, как ей дорога эта картина. Потому она ее тебе и подарила: хотела еще крепче привязать тебя этим к себе. Ты ее смертельно обидишь, если заберешь картину».
«Так незачем было дарить. Я теперь могу делать с картиной что хочу».
«Тебе уже не раз приходилось туго. Ты уже не раз подумывал продать картину и все же не продавал».
«Потому что нам еще никогда не приходилось так туго. А теперь дошло до точки».
«В самом деле? А как выкручиваются другие, у кого нет в запасе чего-либо такого?»
«Другие так далеко не зашли бы. Другие не сидели бы так спокойно, пока не дойдет до крайности. Другие не стояли бы перед подобной дилеммой: смертельно обидеть мать, чтобы дать хлеб возлюбленной. Другие бы не стали так беспечно играть — беспечно, потому что в резерве есть картина. Другие заблаговременно приискали бы себе работу и зарабатывали бы деньги. Другие не стали бы за милую душу закладывать вещи, просить взаймы и ждать подачки, как нищие. Другие не могли бы все брать и брать у девушки, ни разу не спросив себя: а что ты ей даешь?»
Небо теперь и высоко над горизонтом черное. Может быть, там позади уже вспыхивают зарницы, сквозь мглу их не видно. Может быть, вдалеке уже грохочет гром, но его не слышно: его заглушает визгом, шипеньем и грохотом город.