Он обиделся и ушел. Но тут же вернулся.
«Верочка, — тихо сказал он, — прости меня. Я не хотел».
Он не обманывал ее — это была правда: не хотел. Она ничего не сказала ему на это, он присел опять на краешек дивана и опять стал целовать ее лицо, горячее от слез.
На этот раз она словно бы испытывала его, словно бы давала ему самому возможность убедиться в собственной лжи.
«Эх ты, — сказала она ему с презрением. — Теперь понимаешь, какой ты негодяй?»
«Понимаю, — сказал он. — Но и ты пойми… Я люблю тебя».
«А я нет. Если хочешь знать, мне просто было интересно… и все… А теперь уходи. И никогда не попадайся мне на глаза».
К станции он пришел по колено мокрый от росы. В ботинках хлюпала холодная вода. Разбухшие ботинки и тяжелые брюки были набиты семенами травы.
Мозг его отказывался что-либо понимать, усталость и сон давили на него. В тумане за станцией скрипел коростель. Продрогший, он сел в пустую холодную электричку и, оглядевшись, закрылся руками и заплакал от обиды и страха перед будущим. Ему представлялся свирепый взгляд Олега Петровича, его жуткий крик: «Негодяй! Я убью тебя!.. Ей всего лишь семнадцать! Ты не имел права, негодяй!» А Верочка как будто бы смотрела из-за отцовской спины и всхлипывала, ожесточая Олега Петровича.
Боже мой, как он боялся Олега Петровича и Анастасии Сергеевны! Понимая себя чуть ли не уголовным преступником, злостным рецидивистом, безобразно липким, потным, омерзительным вурдалаком, которого теперь никто никогда не захочет, не сможет полюбить. Все теперь будут показывать на него пальцем и потихонечку говорить: «Это тот, который испортил семнадцатилетнюю девушку, никогда не любившую его».
Но, кажется, никто не обратил на него особого внимания: плачет, значит, так надо, значит, кто-нибудь умер.
Теперь Анастасия Сергеевна, накрывшая чайный стол, поставившая эмалированный и фарфоровый чайники на край стола, сидела напротив Коли Бугоркова, разливая крепкий чай в синие чашечки, украшенные сусальным золотом. От чая шел душистый парок. В фарфоровых розетках с малиновыми розочками уже громоздились ломти свежего бисквитного торта с жирными лепестками кремовых роз. Золоченые ложечки блестели на белой скатерти. Обезумевшая от неожиданного угощения, домашняя муха чернела то на скатерти, то на торте, то на лезвии ножа, которым Анастасия Сергеевна резала торт, то улетала к окну, словно ей делалось дурно, то снова появлялась на скатерти, на торте, на ноже — была неуловима, нахальна и вездесуща и, казалось, повизгивала от удовольствия, и хлопала в ладоши, дудела в свою какую-то дуду, радуясь, что никто не гонит ее.
Бугоркову даже эта муха, живущая в комнатах Воркуевых, казалась особенной и очень симпатичной, но Анастасия Сергеевна легким жестом согнала ее с толстого лепестка оплавившейся розы, сказав при этом с морщинкой между бровей:
— Муха какая-то противная…
— Да, — сказал он. — Такое угощение… Она, наверное, думает, что все это для нее… Я хочу сказать, что мухи, наверное, нас, людей, считают чем-то вроде обеденного стола, так сказать… Я — стол, вы — скатерть-самобранка…
Он сказал это и очень смутился, заметив, как еле уловимо вздрогнули брови Анастасии Сергеевны, выразившие явное недоумение и неудовольствие.
— В том смысле, — поправился он, усугубляя положение, — что они, наверное, нас и за людей-то вовсе не считают.
— Кто?! Мухи?!
— Да.
— Господи, да что это вас сегодня мухопатия какая-то охватила? Пейте лучше чай, — сказала Анастасия Сергеевна, которой как хозяйке дома неприятен был этот разговор о мухах, словно бы ей делали вежливое замечание, намекая на нечистоплотность: дескать, вот вы торт на стол подали, а его уже мухи засидели.
Лицо ее порозовело, и муха, которую она только что почти не замечала, превратилась вдруг в нечто громадное и нестерпимое, если и не в слона, то, во всяком случае, в существо очень крупное, прожорливое и наглое.
— Как вы живете, Коля? — спросила Анастасия Сергеевна, отвлекаясь.
И он стал ей отвечать с той неловкой обстоятельностью и скукой в голосе, какая бывает только в тех случаях, если разум осеняет вдруг бесконечно важная и великая мысль, требующая немедленного воплощения и выхода на свободу.
С каким-то жарким ветром, с фарфорово-чайным сверканием и блеском, с теплым сладко-ванильным запахом ворвалось вдруг в сознание бедного Бугоркова отчаянное и до слез искреннее желание тотчас же, не медля ни минуты обо всем рассказать Анастасии Сергеевне, которая, несмотря на неприятную заминку, угощала и слушала Бугоркова с душевным расположением к нему и всепрощающей материнской улыбкой.
Ему вдруг показалось, что, если он сейчас же откроет тайну, она очень обрадуется и, пускай смущенно, пускай с. долей некоторого осуждения, в голосе, пожмет его руку и скажет, целуя его в лоб: «Чему быть, того не миновать». Или что-нибудь вроде: «Вы, Коля, очень честный и благородный человек. Лучшего мужа я и не желала бы дочери».