«Александр Сергеевич, где у тебя таблетки? — спросил я и в злобе и в жалости. — Что у тебя болит?»
Он затих, а потом ответил со стоном: «Все болит. Таблетки, таблетки! Я ведь не знаю, какую надо-то… Жена-покойница лечилась, так осталось чего-то, не знаю… Где радио стоит, там в блюдце таблетки лежат, дай-ка ты мне, посмотри, чего там, а то совсем плохо… Ты когда приехал-то? Вчера, что ль?» «Вчера».
«Завтра к утру я поправлюсь, дай бог, а сейчас ты уж не ругайся на меня, — попросил он, видимо, сообразив наконец, что у него гость. — Значит, вчера приехал? Ну это хорошо».
«Щенка привез, а ты тут… это самое, — сказал я, зажигая свет. — Договорились, весной приеду и привезу щенка. Вот купил, а чего теперь с ним делать? У него родословная как у лорда, четыре чемпиона и мать с отцом в элите, его спать укладывать на пуховой перине надо, а у тебя в доме черт ногу сломит, — ворчливо говорил и говорил я, чувствуя, что инициатива постепенно переходит в мои руки. — Придется обратно везти, не оставлять же мне его у тебя на погибель. Жалко! Да и денег стоит. — А сам между тем нашел серое блюдечко, в котором лежали полупустые бумажные обертки с незнакомыми мне названиями. Лишь в одной из них, как я догадался, был известный и безобидный аспирин. — Ну вот! Нашел таблетку, — сказал я. — Как раз та, Александр Сергеевич, которая тебе нужна, она тебе поможет, я знаю».
«Это хорошо, — отозвался он с жалобной покорностью. — А где щенок-то?»
«Тут он. Попищал-попищал, а теперь спит, как лорд».
«Неужели привез? Не могу поверить…» — сказал Александр Сергеевич и полез было с печки, но я его остановил, дал ему воды, велел выпить таблетку, укрыться потеплее и спать до утра. И он меня послушался, как угомонившийся ребенок.
«Ох-хо-хо, — вздыхал он, укрываясь кислым полушубком. — Это хорошо! Поверить не могу даже… Не обманываешь старика? Смотри не обмани! Я к завтрему поправлюсь, теперь весна, я ее… нет… теперь все! Уж коли ты его привез, так не увози. Ему тут хорошо будет на воле, чего его в Москве-то мучить и самому с ним мучиться… Привез-таки… То-то я слышу, кто-то пищит, кто-то плачет… Кто ж, думаю, такой? Это хорошо… Ты мне какую таблетку-то дал?»
«Какую надо», — отвечал я ему уже сквозь сон.
И сквозь сон же услышал:
«Хорошо. Полегчает… А я-то думаю, надо таблетку выпить, а какую — не знаю. Выпил бы, да не ту, еще хуже стало бы… А это, видать, та… Это хорошо. Спасибо тебе… хороший ты человек, остался, помог старику, да еще вон как обрадовал… сеттера привез. Не могу поверить, ей-богу. Ведь я ж из него чемпиона породы сделаю… Он у нас с тобой… Надо поглядеть, конечно, но уж коли хорошая, говоришь, родословная, тут уж, конечно, только руки хорошие надо да и опыт…»
«Спи ты, Александр Сергеевич, — сказал я ему. — Утром поговорим».
«Спи, спи, спи… Я тебе не буду… Это правильно… Это хорошо…»
Летом я заехал в Лужки и, застав Александра Сергеевича в добром здравии, поселился на несколько деньков в чистом летнем чуланчике. Пахло в нем воском, паклей, было сухо и прохладно. На бревенчатых стенах, на покатостях бревен скопилась легкая пыльца, невесомые пылинки плавали в луче солнца, который коротко и почти отвесно упирался в пол, падая из маленького окошка. К вечеру этот луч постепенно перекочевал с пола на стену, а перед закатом солнца оранжево лепился на дощатой двери, высвечивая буро-ржавую кованую скобу и прозрачный смолистый сучок, который тускло горел в этот час тигриным глазом, если смотреть на затворенную дверь из темных сеней.
В просторные эти сени из щелей тоже сквозили тонкие, повисшие в убогих потемках, словно шелка, полотнища вечернего света, упираясь в глухую наружную дверь избы.
Жить в этом чуланчике было одно удовольствие!
А щенка, которого мы с Александром Сергеевичем назвали Лелем в честь знаменитого его предка, я не узнал. Четырехмесячный, лоснящийся на солнышке, серебристо-крапчатый крепыш с розовым влажным языком так волновался, так прыгал и ластился ко мне, что чудилось, будто бы он вспомнил меня, учуял запах моей пазухи, за которой я вез его весной, хотя я, конечно, понимал, что это лишь доброта его и любопытство проявлялись с такой щедростью и энергией, на какую способны, пожалуй, только охотничьи собаки, преисполненные врожденной доверчивости к людям и ласковости.
Он не стоял на месте, был резв и прыгуч, как жеребенок, ему все время хотелось играть, носиться по траве, набрасываться, хватать меня за ноги, за руки щербатым своим ртом, в розовых деснах которого только еще прорезались коренные резцы, а молочные, шилисто-острые, слабенькие зубы или уже выпали, или качались, готовые выпасть. Он был упруг и напористо-силен в своих игривых набрасываниях и, казалось, весь был сделан из какого-то хрящевидного, пружинистого вещества. Его рубашка была шелковиста и нежна на ощупь, а пахло от него, как от сосунка, приятной щенячьей псинкой.
В чуланчике, отказавшись от раскладушки, я спал на полу, и, видимо, это очень привлекало Леля, словно бы он разглядел во мне третьим своим глазом большую и добродушную собаку. Он ни на шаг не отходил от меня.