Читаем Вольная натаска полностью

— Ну зачем же оставлять! — воскликнула Верочка Воркуева. — Лучше дома! Лучше мы утром вызовем врача… и… он…

— Нет, надо оставить. Вы сейчас поезжайте домой, а часиков в одиннадцать приходите. Мы к тому времени успеем уже…

Он не договорил и, казалось, на мгновение вдруг уснул, поддерживая голову худенькими белыми пальцами облокоченной руки, прикрывшись этой рукой от посетителей.

— А сейчас возьмите, — продолжал он, — одеяло… Оно здесь не понадобится…

— Доктор! — взмолилась Верочка. — Может быть, не надо его оставлять? Я понимаю, вы хотите как лучше, вы обязаны…

— Зря вы так волнуетесь, — прервал он ее и опять умолк, опустив голову над журналом.

Ах, если бы не это одеяло, которое они уносили из больницы! Одеяло, которое теперь какой-то странной легкостью напоминало о сыне, точно угрожая им этой своей легкостью, бесплотностью, пугая их непривычностью положения: он остался там, а одеяльце, в которое он был завернут, здесь… Он — там, а оно — здесь… Казалось даже, что если бы Олежку оставили вместе с одеялом, то было бы спокойнее на душе. А то как-то уж очень необычно: отдали одеяло, а сына оставили. Они знали, или, вернее, Тюхтин знал в своей жизни совсем другое: он принес когда-то одеяло, в которое ему завернули маленького сына и отдали этот теплый легкий сверток. Теперь же пустое одеяло, уносимое из больницы, было пропитано несчастьем. И чувствовали они себя так, будто бы совершили страшную глупость, сделали непростительную ошибку, обменяв сына на это одеяло. И главное, не с кем было посоветоваться, не у кого спросить, правильно ли они поступили.

Вот что еще было очень неприятно во всей этой печальной истории: Верочка Воркуева не чувствовала никакой потребности, никакой заинтересованности в муже, ей совсем не нужна была сейчас его поддержка, какое-нибудь доброе слово, своим присутствием он как будто бы даже мешал ей сосредоточиться на чем-то очень важном, собрать все свои силы и пережить несчастье..

Тюхтин, в свою очередь, чувствовал нечто совсем противоположное: он думал, держал теперь в памяти, мысленно и вслух обращался только к жене, которая, как ему казалось, одна была способна сделать что-то самое главное для спасения сына. Себя же он как бы отодвигал на задний план, закрывая глаза на все происшедшее и боясь заглянуть в будущее… При этом он готов был немедленно, сейчас же исполнить любое желание жены, малейшее ее распоряжение, лишь бы она освободила его от необходимости опять идти в больницу, разговаривать с врачом или врачами, узнавать от них, не дай бог, пугающие какие-нибудь подробности, какой-нибудь жуткий диагноз.

Они шли домой пешком по пустым еще улицам, слыша шаркающие свои шаги в гулкой тишине каменных плоскостей, на вертикалях которых раздавались жирные звуки стонущего воркованья голубей, липкий треск их крыльев, и то Верочка, то Тюхтин опять и опять возвращались в полумрак приемного покоя, где они оставили сына, и то она, то он вновь и вновь пытались вспомнить, отыскать какие-то успокоительные нотки в голосе врача, какие-то слова, которые способны были бы поддержать надежду в их душах.

Но всякий раз, когда говорил Тюхтин, Верочка в нетерпении перебивала его и с раздражением отрицала все, что он говорил, стараясь в словах своих быть более реально смотрящей на все Происшедшее, чем ее муж, а он при этом не возражал и соглашался с ней, еще больше тем самым раздражая жену, которой, как это ни странно, все время хотелось слышать от мужа наивную его веру в благополучный исход болезни сына и тут же отрицать все это, чтобы опять услышать обнадеживающие рассуждения и опять перечеркнуть их с раздражением и злостью.

Как только они пришли домой, Верочка Воркуева тут же отослала мужа к Сизову, чтобы тот, если будет возможность, подъехал в Морозовскую больницу и самолично переговорил с врачами, а сама разделась и ушла в ванную под душ.

В больнице, в том самом приемном покое, где они были с мужем на рассвете, ей назвали номер корпуса, куда был направлен ее сын, а там, в этом приземистом красном корпусе с желто-белыми крестообразными наличниками на окнах, ее, испуганную и побледневшую от отчаяния, провели в бокс, где на плоской, без подушки, кроватке лежал распластанный на спине, чуть живой, не пришедший ещё в сознание, бледный, как простыня, с почерневшими глазами Олежка, которому только что, после повторных корчей, начавшихся в семь часов утра, была сделана пункция. Иглой была проколота тонкая кожица на бугристом, худощавеньком на вид позвоночнике, был пробит хрящ, упруго соединяющий позвонки, и в своей неумолимости стальная эта полая игла вонзилась в нестерпимую боль, сковав мальчика ужасом и, казалось, убив в нем саму жизнь. И теперь, безжизненного, привезли его в бокс, предложив Верочке Воркуевой, если она захочет, остаться с ним в этом боксе…

Конечно же, она захотела! «Но, боже мой, — спрашивала она с мольбою и слезами, в голосе, — зачем же ему сделали пункцию? Неужели так плохо?!» — «Плохо, — сказали ей. — Подозрение на менингит».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже