Даже Тюхтин заметил эту перемену в ней и был молчалив и загадочно задумчив, как никогда. Верочка ловила порой на себе его остановившийся подлобный взгляд, незнакомый доселе. Но не догадывалась о причине хмурого внимания мужа, ни разу не почувствовав сердцем тревоги. Наоборот, ей казалось, что Тюхтин наконец-то опять увидел ее красоту, ее утраченную было живость, а поэтому и смотрит на нее в странной зачарованности.
А Тюхтин, скрывая от нее свои чувства, никак не мог понять одного: кем же был. для Верочки тот, который, по ее словам, навсегда уехал в Ленинград? Значит, она обманула его? Был и тот, и этот, и еще кто-то?
С мрачным удивлением смотрел он на жену, как бы спрашивая ее: «А кто же тогда и какой по счету я у тебя?»
Он начисто был лишен чувства ревности к прошлому. Ни грана зла не испытывал он к жене. Одно лишь озабоченное удивление томило мозг. Мозг, получивший информацию, никак не мог справиться с ней. В сознании все время как будто бы что-то пьяно приплясывало, нарушая привычный порядок, путало мысли и лихо восклицало: «Аи да Вера! Аи да тихоня!»
Как это ни странно, но ему даже начинало казаться порой, что Верочкина тайна каким-то непонятным образом сближала их, в чем-то еще больше роднила, делала Верочку проще, доступнее и понятнее. Он теперь хорошо понимал свою жену и, сочувствуя ей, нисколечко не осуждал. И даже приятнее она ему казалась, когда он бывал теперь близок с ней. Он теперь хорошо знал и чувствовал, что получил от нее вольную, получил право на что-то такое, о чем он пока еще не думал всерьез: право на свою какую-то тайночку, легкую, приятную и ни к чему его не обязывающую.
Он бы и сам не смог никому объяснить сложное это свое состояние, похожее на пьяную радость, но при всей сложности оно как бы позволило ему в супружеских отношениях быть более легкомысленным и не особенно заботиться об утомлявшей его чистоте чувств.
А именно это больше всего устраивало Тюхтина. Как человек практичный, он теперь искал случая подчеркнуть Верочке ненароком трезвость своих взглядов на современную семью, на супружескую верность, которая в конечном счете ни больше ни меньше как просто фарисейство…
И когда поздней осенью в кафе он рассказывал Сизову о лете, о грибах и о мамонтах под дождем, он ничуть не насиловал себя. Он и в самом деле отлично себя чувствовал после того дня, когда прогнал Бугоркова, которого вскоре даже пожалел, великодушно посочувствовав ему в беде…
Все в его жизни складывалось очень хорошо.
До тех пор, пока не стал он сначала с усмешкой, а потом и с раздражением вспоминать чуть ли не каждый день слезы Бугоркова, его прерывистый, сумасшедший бред, выкрики о любви…
Чем дальше отдалялась от него во времени встреча с Бугорковым, тем мучительней и чаще он думал об этом человеке и, как когда-то сама Верочка, спорил с ним, раздражался, не верил ему, обвинял в ханжестве, в бесхребетности, оспаривая свое право жить так, как ему хочется. В чем он только не обвинял его, стараясь, доказать самому себе, что прав именно он, а не Бугорков.
Он притягивал за уши психологию голодного человека, у которого отняли последний кусок черствого хлеба, сравнивая Бугоркова с этим голодным безумцем, для которого нет ничего дороже и вкуснее отнятой корки. И ему удавалось на время избавиться от Бугоркова, от его маниакальной навязчивости, с которой талдычил он о черством куске, не замечая яств.
Однако вскоре эти доводы как бы теряли свою силу и остроту, и Бугорков опять выплывал в сознании какой-то очень цельной и, в общем-то, до отвращения праведной натурой. По разумению Тюхтина, таких людей не было в жизни и не должно быть в наш практичный век, когда от мужчины требуются ум, сила, умение делать дело и зарабатывать деньги. Тогда он начинал думать, что Бугорков, конечно, любопытная, но не вовремя родившаяся личность. Он старался быть великодушным. Но у него это не получалось. Он со снисходительной усмешкой опять притягивал для подтверждения своей правоты массу расхожих мыслей о технической революции, о том, что в торопливый наш век куда важнее и интереснее получать полезную информацию, чем примитивное наслаждение, известное и предкам, низводя Бугоркова до уровня чувственного животного. Он злился и гнал всякие воспоминания о нем.