Это меня не удивило и не обидело — ведь и у нас в деревне так же: мужиков на барском дворе в дом не пускали, с ними разговаривали с крыльца, а мужики должны были стоять и в дождь и в снег перед крыльцом без шапок. Мы, мужики, «чернядь», обязаны знать своё место. Начальство в белых кителях может орать на нас, как на баранов. К этому мы привыкли и принимали за должное. Значит, везде одинаково: господа и богатеи — наверху. У них и одежда, и лица иные; это люди не нашей породы, как существа другой, неизвестной мне жизни — и тело другого цвета, и походка странная — зыбкая, кошачья, и речь особая, и пахнет от них приятным духом. Они вызывали во мне и страх, и жадное любопытство, и удивление, и бессознательную враждебность.
Хотя народу на корме тоже было много, здесь всё же открывалось воздушное приволье. Предвечернее небо дымилось лиловой пылью, а пепельные спокойные облачка далеко, над луговой стороной, над синими перелесками, длинные, разорванные по краям, казались усталыми и грустными. Над кормой, на короткой мачте, подвешена была белая лодка вниз носом, и она казалась очень лёгкой и красивой. Река, разливная, широкая, блистала зеркалом, и низкий берег слева мерцал песком и яркой зеленью травы. А за кормой рыжей пеной кипели водовороты и уплывали назад, вздымаясь и ныряя в глубоких волнах. И вправо и влево эти волны широко и густо расходились во все стороны, блистали небом и тёмной глубиной. Высокие глинистые и известковые обрывы правого берега отражались в сияющей глади реки оранжевыми струями, а ближе и дальше рвались в плывущих к берегу волнах на пылающие клочья и вихри. Над пенистыми волнами летали розовыми вихрями чайки, падали на волны и, едва касаясь кипящей воды, трепетали крыльями, торопливо взлетали вверх с жалобными криками. Поражённый, я не отрывал глаз от этой невиданной красоты и забыл обо всём. Время от времени пароход раздольно вскрикивал встречному пароходу: э-эй!.. Этот задорный крик разносился всюду по широкому простору реки, и чудилось, что и высокие обрывы, и зелёные ущелья, и эти густые, масленистые волны далеко за кормой поют протяжную и разливную песню.
И песню эту, могучую и вольную, вдруг подхватила звонкая саратовская гармония, такая же разливная и молодая. Переборы играли причудливыми переливами, рассыпались серебром и колокольчиками. Потом гармония вздыхала густым напевом, в котором слышны были и слёзы тоски, и крики надежды, и бунт беспокойных желаний. Гармонист сидел на тугих рогожных тюках и со строгим раздумьем смотрел вдаль, на реку, а около него теснились парни, одетые по-городскому — в стареньких пиджаках и штиблетах, в дырявых шляпах, бритые и с пухом на щеках. Перед ними на полу стояла бутылка водки и валялись объедки воблы. Один из этих парней схватился за голову, закачался, вскрикнул в отчаянии и запел с рыданьем в голосе:
Гармонист как будто не слышал тоскливой жалобы товарища: он застыл в суровой думе и изливал её в звенящих звуках и вздохах басов. А товарищ его горестно покачивался и после перебора опять вскрикнул и застонал в отчаянии:
Все эти сбитые в кучи люди в кафтанах, в лаптях, в смятых картузах, босые и в лохмотьях, мужики и бабы, словно заворожённые, смотрели на гармониста и его товарища и улыбались смущённо и растерянно. Только крупный старик в суконной поддёвке, с красным, потным лицом и окладистой бородой в рыжих и седых клочьях, старательно ел красные ломти арбуза и пронзительно тоненьким голоском вскрикивал:
— Он, господь-то, отец наш небесный, грозен и справедлив в гневе своём. Вот они, бездольные да неурядистые люди-то! Х-ха, глядите-ка! Винцо, гармошка, беструдье… Бродят шелопутами по свету, беспокоят хороших людей… Эх, без-за-конники!
Парень, который пел со слезами тоски в голосе, выпрямился и впился в старика злыми глазами.
— Ну, ты… живодёр! Сколько в Саратове краденого набрал? А сейчас в Царицыне упакуешь да в Астрахани на татарском базаре спустишь? Жри свой арбуз и молчи, а то за бортом поплывёшь…
Старик смущённо и плутовато усмехнулся и сокрушённо покачал головой.
— Рече безумний: несть бог. Зане рекомо бысть: не послушествуй на друга своего свидетельства ложна. Все увязли в грехах, как в тине. И почто так много бродяжит вредных людей?
На него уже не обращали внимания, и гармонист вдруг сдвинул шляпу на затылок, оглядел народ озорными глазами и заиграл плясовую. Парень вскочил на ноги, вскинул руку, вцепился в шею, другою опёрся о бедро, гулко топнул рваным щиблетом и лихо взвизгнул.
— Эх, братцы, други вольные!.. Жизнь наша — копейка, а судьба — злодейка. Пляши — не тужи, дави живодёров!
И под рассыпчатые переливы гармонии и звон колокольчиков начал ловко оттопывать чёткую дробь своими щиблетами. Неожиданно вскочила молодая бабёнка с зовущими глазами, вызывающе уставилась на него и низким голосом крикнула: