Меж тем мы распили бутылку вина, его чары растопили нашу враждебность, мы перестали сравнивать. И к середине ужина мы чувствовали, как сгустилась вокруг огромная темнота того, что вне нас, того, что не мы. Ветер и гон колес сделались шумом времени, и нас гнало - но куда? И кто мы, откуда? Вдруг мы погасли, исчезли, как искры жженой бумаги, и темнота грохотала. Нас несло мимо прошлого, мимо истории. Для меня это длится всего секунду. Моя вздорность кладет этому конец. Я стучу по столу ложкой. Если бы я только мог мерить что надо циркулем, я бы и мерил, но поскольку единственное мое мерило - фраза, я произношу фразы - какие именно в данном случае, совершенно забыл. Мы снова были - шестеро, за столом, в Хэмптон-Корте. Мы встали и вместе пошли по аллее. В тонких, немыслимых сумерках, приступами, как эхо дальнего хохота, мое добродушие возвращалось ко мне, я сам возвращался. Против этих ворот, против какого-то кедра я, как при вспышке молнии, увидел Невила, Джинни, Роду, Луиса, Сьюзен и самого себя, нашу жизнь, нашу неповторимость. Король Вильгельм по-прежнему был нереальный монарх, и корона его мишурная. А мы - против этих кирпичей, этих веток, мы, шестеро, из неведомо какого множества миллионов, из неведомо какой прорвы прошлых и будущих лет - на единый миг, здесь, горели победно. Этот миг был - всё; этого мига было довольно. А потом Невил, Джинни, Сьюзен и я, как волна разбивается, так мы разбились, разъединились, поддались - тому вот листу, той птице, и разрезвившемуся псу, и девочке с обручем, теплоте, скопленной в лесу после жаркого дня, и тем огням, которые белыми лентами полоскал на воде вечер. Нас отнесло; нас засосала древесная темень, и мы оставили Роду с Луисом на террасе возле той урны.
Когда после этого погружения - какого чудного, какого глубокого! - мы выплыли на поверхность и увидели заговорщиков на том же самом месте, мы ощутили укол совести. То, что мы потеряли, они сберегли. Мы им помешали. Но мы так устали, и - удачны они, нет ли, завершены или брошены на полдороге сумрак уже заволакивал все наши упражнения; и меркли огни, когда мы постояли минуточку, глядя с террасы на реку. Пароходы выгружали на берег своих экскурсантов; вдалеке были смутные голоса, там, видно, шляпами махали, затягивали последнюю песню. Хор поплыл по реке, и опять меня чуть не подхватило - всю жизнь ведь подхватывало - валом чужих слаженных голосов; когда подмывает плескаться, качаться в реве почти бессмысленного веселья, торжества, восторга. Только не теперь. Нет! Я не мог собраться; я не мог себя отделить от других; я ничего не мог, и всему, что минуту назад делало меня счастливым, веселым, ревнивым, бессонным, ах, да и мало ли еще каким, я просто-напросто дал упасть в воду. Я не мог очнуться после этого разгула, разгона, когда нас против воли швыряло, несло вперед и тихо тянуло невесть куда, под арки мостов, мимо островков и деревьев, туда, где чайки сидят на сваях, и дальше, над пенной водой, чтобы волнами катиться в море, - я не мог очнуться после этого разгона. И мы расстались.
Так что же такое был этот отток вместе с Сьюзен, Джинни, Невилом, Луисом, Родой - своего рода смерть? Намек на то, что нас ждет? Замета была накорябана и захлопнута записная книжка: я несистематичен в занятиях. Я отнюдь не повторяю уроков в назначенный час. Потом уже как-то, идя по Флит-стрит в час пик, я вспомнил тот миг; я его продолжил. "Неужели, - я думал, - я так и буду вечно колотить по столу ложкой? Не пора ли соглашаться?" Автобусы валом валили; один сзади подкатывал к другому и останавливался с щелчком, как новое звено в каменной цепи. Люди шли.
Несчетные, с портфелями, виляя и обгоняя друг друга с неописуемой ловкостью, они неслись, как река в разливе. Грохотали, как поезд в туннеле. Ухватясь за свой шанс, я перешел на другую сторону; нырнул в темный переход и зашел в заведение, где меня подстригли. Я откинул голову и был окутан простынкой. Зеркала отражали меня, спеленутого, плененного, и прохожих: войдут в зеркало, поглядят и удаляются как ни в чем не бывало. Парикмахер стрекотал себе ножницами. Я следил бессильно за бросками холодной стали. Так вот нас и стригут, - я говорил, - состригают, срезают и сваливают рядами; и лежим мы все вместе в сырых лугах, цветущие ветки, засохшие. Зато больше не надо дрожать на голых изгородях под ветром и снегом; и держаться прямо под штормом, и высоко нести свою ношу; и терпеть безропотно блеклые полдни, когда птица подкрадывается вплотную к кусту и лист делается белесым от сырости. Нас стригут, срезают, мы падаем. Мы становимся частью той равнодушной природы, которая спит, когда мы разгуляемся, и бушует, когда мы уснули. Там, где мы были, нас нет, и вот мы лежим - плоские, вялые, и как нас скоро забудут! Но тут я заметил в краешке глаза у моего парикмахера некое выражение, как если бы что-то его заинтересовало на улице.