Читаем Вольные штаты Славичи полностью

— Ну, ты, потише, — сказал он, — а то знаешь?

Степе было шестнадцать лет, но выглядел он старше.

Толсторожий скосился на него — малый крепкий и сердитый, не стоит с ним спорить, — и молча пошел вперед. Очкастый, путаясь ногами в широченном плаще, заторопился тоже.

— «Проваливай», — ворчал Степа, провожая их недружелюбными глазами. — Я те покажу, бродяге, «проваливай».

Через час, возвращаясь к себе на слободу, Степа за три дома еще услыхал голос отца. Надвигались сумерки. Дневной гомон улегся. Мужики сидели в хатах и ужинали. А по пустой заглохшей ушице бухал гулкий голос Осипа. Он кричал и ругался. Спорил с кем-то, что ли?

«Нахлестался, черт, — лениво подумал Степа, — покричит-покричит, а потом выть начнет. Вояка!»

Осип, нескладный, длинный как жердь, однорукий мужик, в солдатской гимнастерке, в коротких, не по росту, синих портках, сидел у окна, вытянув до самой печки босые, грязные, корявые ноги и, равномерно взмахивая рукой, сжатой в кулак, говорил:

— Верно. Верно, милый человек. Вер-но! — говорил он, растягивая слова, — провались она в тарары, власть-то. Всяка власть. Кому как, а нам власть не в сласть. Не треба. Без нее проживем. Да так, что ги! Генерал позавидует. Ты вот ученый человек, умный, скажи мне, пожалста, вот по-товаршц-ски скажи — ну, трогал я его, Николку-то? Ну? Живешь ты там в столице, царь ты или хто. Ну и живи, черт с тобой. Мне что? Я тебе не трогаю и ты мене не трожь. Так? А он мене за шкирку и в окоп. И руку отхватил. И хозяйство развалил. За что? За что, скажи ты мне, товарищ дорогой, а? А то вот тебе друтая медаль. Савецка власть. Рабочая. Крестьянская. Горой за бедноту стоит. А что, однака, делает, а? Мене, инвалида импралистичской войны, са-мую бедноту, и на два месяца в острог. А за что? Человека, скажешь, убил? Подпалил кого? Не, брат. За са-мо-гон. И кто донес? Сын родной донес. Вот что она делает, власть-то. Сына родного доносчиком делает. А ты — власть! Плюю я на ей! — Осип с остервенением плюнул, — тьфу!

«Здрасте. Заладил, — подумал Степа, — с кем это он там?»

Степа, не заходя, приоткрыл дверь и заглянул в хату. У двери на лавке сидел давешний толсторожий парень и перематывал онучи, затягивая их до отказу. А за столом сидел очкастый. Комнату обложили поздние сумерки. Стол и лавка сливались со стеной, но человек этот был заметен. Невысоко над столом белела его поповская шляпа, стекла очков отражали закатное небо, — человек задумчиво смотрел в окно, глаз не было видно и казалось, что он слепой. Все время, пока говорил Осип, человечек сидел неподвижно, словно уснул, и не понять было — слушает он или нет.

Степа тихонько свистнул: ф-ь-ю, вот так гости!

Вдруг очкастый зашевелился. Белая шляпа задвигалась суетливо, как мышь, и пронзительный голос зачастил звонко и дробно, повторяя несколько раз подряд одно и то же слово.

— Так, так, так, крестьянин, — затакал он. — Ага! Ага! Понимаешь? Понимаешь теперь? Человек рождается свободным, как ветер, как буря. А его в клетку, в клетку. Что? Не так? Не так? Подневольный! А что это значит? Под-невольный. Неволя. Клетка. Тюрьма. Что? Не так? Ты — крестьянин. Ты живешь с природой, видишь птиц, пташек. И ты меня понимаешь. Что? Не так? Не так?

«Что за плешь такая?» — подумал Степа. Он ничего не понял из того, что говорил очкастый — «клетка, клетка; пташек, пташек». Но речь ему не понравилась. Он насторожился: «контру разводит, холера, — решил он, — надо будет ребятам сказать».

А Осип согласно крякал и кивал острой кверху шишковатой головой.

— Правильно, товарищ. Верно, — заговорил он и голос его на этот раз звучал глухо и грустно как-то, — какая наша жисть? Собачья. Окаянная жисть, раз ее такая в дышло. Псу иной раз позавидуешь, ей богу. Тварь, думаешь, и разума-то в ей никакого, а лучше твоего век свой живет. Вольней. Пхнешь ее сапогом в пузо, она взвизгнет и на двор. А уже на дворе ее царство. Хто ей там указчик? А тебе нигде нет укрытья. В могиле разве. Прижался я тогда к брустверу, лежу — авось, думаю, пронесет; авось, думаю, не найдет, дура. Это я про шрапнель-то. А она нашла. Да так, проклятая, хватила, что открыл глаза, а правой-то руки как не бывало. Да. А тут тоже. Пришли из милиции, а я задним двором, да через плетень, да в поле. — Отлежусь, думаю, може уйдут, може забудут, хворобы. Ан нет. Засаду устроили. Поймали. Поволокли. А за что?

Что я худого натворил? «Самогонку гнал?» Ну, гнал! «Продавал?» «Ну, продавал! Верно! А что в том худого? Жить же надо. Жить, товарищ дорогой, надо али не надо?» А мене в острог. Ах, ты, божжа мой! Божжа мой!

Осип поднялся и, тяжело волоча длинные нога, прошелся по хате: «Божжа мой! Божжа мой!» — негромко повторял он. Он обмяк весь, постарел.

Толсторожий звучно шлепнул ладонью по онучи, — ладно будет, — и, не глядя на Осипа, пробасил важно и загадочно:

— Повремени малость, дядя, — сказал он, — скоро станет добре.

Осип остановился.

— Откуда ж? — сказал он, — как жа?

— Так уж, — парень хмыкнул и принялся переобувать вторую ногу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже