Плакала она не долго. Не более минуты. Затем какое-то время сидела, нахмурив брови и подперев голову рукой. Вздохнула, позвала прислужниц, велела найти шелковую тряпицу зеленого или синего цвета. Не нашли. Тогда она прогнала прислужниц, порвала на себе рубашку хинского шелка, оторвав от нее кусок размером локоть на локоть. Переоделась. Вышла во двор. Нашла там небольшую дощечку, колышек, вернулась и натянула на дощечку шелковую материю. Затем взяла иглу с золотой нитью и стала выводить арабской вязью слова. Не ложилась, пока не закончила работу.
Утром, совершив молитву и привязав колышек к дощечке, пошла по направлению к кладбищу. Приставленный к ней стражник спросил:
— Куда?
Она не ответила, ожгла взглядом так, что более тот ничего не вопрошал и лишь молча следовал за ней.
Придя на могилу Ильхама, она некоторое время постояла над ней, потом наклонилась и воткнула колышек с дощечкой прямо в середину невысокого холмика. И пошла обратно, не обращая никакого внимания на пристава.
С погоста, что находился саженях в десяти от могилы Ильхама, вышла сухонькая старушка, чем-то похожая на Айху-бике. Где-то высоко, в ветвях кладбищенских деревьев, каркнула ворона, затем другая. Мелкими шажками старушка миновала свежую могилу Ильхама, бросила взгляд на дощечку, обтянутую вышитым шелком, перекрестилась и пошла дальше своей дорогой.
На третий день на могилу Ильхама явился мулла: «Мир тебе, умерший, скоро и я буду с тобой». Увидел табличку, подошел ближе и прочел, что было вышито золотой нитью ниже имени Ильхама:
8
Ильхам умер.
Таира продолжала жить.
Приезжали бородатые бояре от великого князя в богатых шубах на собольих пупках и диковинных горлатных шапках трубой, расширяющихся кверху, садились по лавкам и, прея в своих одеяниях, вели через толмача долгие и нудные беседы, склоняя Таиру к вере православной.
— Нет, — отвечала она на их уговоры.
— Да послушай, неразумная, — трясли бородами бояре, пуча на глупую полонянку глаза, — коли веру православную примешь, великий князь тотчас велит освободить тебя из заточения. Замуж выдаст за какого-нибудь татарского царевича или бека. Ваших ему служит много. И будешь ты себе жить-поживать, в бархате ходить, на перинах спать да сладкие яства кушать.
— Нет, — вновь говорила Таира и отводила от незваных гостей взор.
Бояре сердились, топали ногами, грозили карою и немыслимыми страданиями — ничего не помогало.
Повадился к ней монах-чернец из ближней пустыни. Обличьем и языком татарин, отпрыск какого-то астраханского бека, вышедшего из ханства на Русь давным-давно. Таиру называл
Она слушала и молчала.
Приходил как-то седой книгочей-летописец, коему, как сказывали приставы, лет более ста, раскладывал перед Таирой пожелтевшие и порченные мышами свитки, говорил с ней по-булгарски, что-де великий кыпчакский воитель Батый, который брал Киев-град две с половиной сотни лет назад, не порушил в городе ни единого храма православного, однако же начисто изничтожил мечети и синагоги.
— А почему? — вопрошал старец и восторженно смотрел мутными от старости глазами на Таиру. — А потому, — отвечал он сам себе и поднимал скрюченный подагрой палец вверх, — что Батый исповедывал веру толка христианского.
— Да что вы? — удивлялась Таира. — Быть не может!
— Может, — серьезно ответствовал книгочей и снова поднимал палец вверх. — Потому как сие есть факт исторический.
— Мой отец был великий сеид, — отвечала Таира, стерев с лица напускную благожелательность. — И дед мой сеид. А вы хотите, чтобы я предала их и переменила веру?!
— Да, — простодушно отвечал книгочей. — Ибо вера православная, самая что ни на есть…
— Никогда.
Старик близоруко поморгал, собрал свитки и более не приходил.
А время шло.
Как-то, невзначай будто, провели ее мимо городского тюремного застенка, в коем была растворена дверь в пыточную камеру. В ней человек крюками за ребры подвешенный, и детина здоровенный в фартуке окровавленном каленым железом ему грудь жжет. Человек извивается, хрипит, потому как, верно, кричать уж более не может, а детина только скалится. Попятилась Таира, ткнулась в пристава, что ни на шаг от нее не отходил, спросила, с трудом разлепив губы:
— У вас что, и женщин так пытают?
Усмехнулся пристав:
— Бабам и девкам ребры не ломают и каленым железом не жгут, не велено. Их в землю по горло закапывают и ждут, покуда оне, родимые, не преставятся. Ни еды им не дают, ни пития. А ежель долго не помирают, землю возле них отаптывают, чтобы, значит, давило их, и дышать не можно было… А у вас воров и законопреступников что, по головке гладят?