«Пандрешка» написана живо… Я не говорю о «чеченской» главе, которая явственно показывает, что существуют вещи — например, война, — не дамские. Пани Крыся, как и пристало европейке, не владеет блатной феней. Откуда же ей было знать, что президент Путин сказал: «Будем мочить бандитов даже в сортирах», а не «Будем мочиться на бандитов в сортирах» — как она, бедняжка, перевела, не подозревая, что «мочить» на фене означает «убивать», а отнюдь не «мочиться». Итак, не считая главы о войне, «Пандрешка» читается живо, настолько живо, что оживила в памяти и мои первые шаги в Москве.
В Россию я прибыл под кайфом. Кто-то из друзей, провожавших меня в Гданьске — не помню, кто, — сунул мне на прощание косяк, словно приговоренному последнюю трубку.
О косяке я вспомнил перед самой границей. Я ехал поездом Прага-Москва, в русском вагоне. Кроме меня, в купе одни русские. Запах травки не так уж отличался от дыма их «Беломора».
Потом меняли колеса, то есть переставляли нас с узкой европейской колеи на свою, широкую. Сразу изменился стук колес на стыках.
Я ощутил ритм рэпа.
— У вас колеса стучат — точно кролики трахаются, а у нас — как медведи, — заметил сосед по купе.
Так «трахаться» (что-то между «ебаться» и «заниматься любовью») стало первым новым русским словом, которое я узнал после окончания средней школы.
На перроне Белорусского вокзала меня ждала Женя — знакомая знакомых. Больше в десятимиллионной Москве у меня никого не было. В пальто из домотканного сукна, тяжелых сапогах, закутанная в серый платок, лица не видно, одни глаза — большие и блестящие. На улице летел мокрый снег, под ногами каша, которой проносящиеся мимо машины обдают прохожих. В автобусе давка, стекла грязные, запотевшие, ничего не видно.
По дороге мы пытались разговаривать, сперва по-русски, но мой школьный русский оказался никудышным. Перешли на английский. Женя по-английски говорила в совершенстве, я — коверкая язык. Она объяснила, что зарабатывает на жизнь иконописью. Раньше рисовала мужские ню и натюрморты.
Дома выяснилось, что жить у нее я могу три-четыре дня, не больше. Она сама через несколько дней уезжает в Штаты навсегда, в монастырь под Бостоном.
Мы сидели на кухне… Да, обычная московская кухня в сталинском доме. На столе картошка с квашеной капустой, соленые грибы, ржаной хлеб и водка. Она поставила пшеничную, я — ржаную. Ее оказалась лучше!
Пили допоздна, слушая поочередно — церковную музыку и моего Гласса[37]. Сидели друг напротив друга, сбоку окно, мы в оконном стекле… Словно выглядывая из своих миров. За окном светился Ленинградский проспект.
Водка нас сблизила…
Проснулся я в комнате среди икон. Женя пошла на исповедь. Де Кюстин оказался прав.
Первые мои шаги в Москве — это прежде всего встречи с людьми. С москвичами… После Штатов я жаждал общения, а не безупречных зубов, оскаленных в безупречной улыбке. Москва компенсировала мне США с лихвой. С самых первых дней.
Благодаря Лизе Пастернак, внучке поэта, я познакомился со всей семьей Пастернаков, через них добрался до дочери Густава Шпета и попал к друзьям Надежды Мандельштам, которые, в свою очередь, отправили меня к последней большой любви Варлама Шаламова и героям его рассказов — Борису Лесняку и Нине Савоевой. Я познакомился и со множеством людей менее известных, но также заслуживающих рассказа.
О многих из них я еще напишу.
Все — без исключения! — принимали меня, чем хата богата, хотя в Москве тогда полки магазинов были, как в Польше 1981 года. Да и разговоры похожие. Ясное дело — звучала в этих встречах и русская нота — после пары стопок разговор обычно скатывался на веру, надежду, а также любовь, оставаясь до конца разговором по душам.
Кроме того, я быстро вошел в круг московских евреев и, между прочим, узнал, что слово «жид» оскорбительно — так выражаются только антисемиты. Прощались с Павликом, который уезжал в Израиль навсегда! Я был единственным гоем[38] на прощальной вечеринке. Там услышал один из лучших еврейских анекдотов. Возвращается Сара из школы и с порога сообщает, что завтра 1 мая и учительница велела всем прийти в своих национальных костюмах. «Мордехай, ты слышишь? — кричит Сарина мать мужу. — Она хочет надеть в школу шубу и бриллианты!».
Позже я стал видеть Москву глазами Вероники: замоскворецкие переулки и еврейский кабак на «Павелецкой», Старый Арбат, где я впервые услыхал о Вите Цое (на стенах прощались с ним авторы некрологов-граффити…), и демонстрация на Новом Арбате — в поддержку Ельцина, и район станции метро «Щелковская», где мы поселились. Помню утренние очереди к газетному киоску — небритые мужчины и аромат похмелья, тепло вспоминаю бородинский хлеб и маринованный чеснок — на рынке возле метро.
И никогда мне не забыть счастливых глаз Вероники! И тополиного пуха на московских улицах.