Читаем Волонтер свободы (сборник) полностью

И опять сладилось чаепитие. И разговоры сладились совсем не об утопших в морях, не о крушениях корабельных, а домашние, мирные.

Аверьян Забродин, матрос первой статьи, горбоносый, чернявый, Москву вспомнил, где жил дворовым за барином, отставным майором. Вспоминал Аверьян про башню Сухареву, которая "ни дать ни взять — корабль адмиральский", и про гулянье на масленицу у Новодевичьего монастыря, когда такая потеха, такое веселье, что "просто, ребятушки, разлюли-малина", и про Марьину рощу, где куковала кума его, "цветик-цветочек, вот те крест"…

А Иона Полетаев, матрос тоже первостатейный, но в отличие от Аверьяна мужик застенчивый, легко краснеющий, прозванный еще в Кронштадте Ионой-тихоней, качал головой и кротко замечал:

— Москва, оно так, да только соблазну много. А ежели вот окрест Калуги, скажем. Ах, милые вы мои, какие леса-а-а…

Даже Густав Терм, молчальник эстонец, и тот разговорился. Оказалось, земляк он не кому иному, как его высокопревосходительству адмиралу Беллинсгаузену, с одного они острова — с Эзеля, что в Балтийском море.

— Земляки? — подивился Клюкин. — Вона что, брат. Так какого же ты лешего к нему не запросился? Глядишь, в денщиках бы бока належивал.

Густав поднял на унтера светлые глаза, покривил тонкие губы, ответил строго:

— Я есть матроз. Я не можно денщик.

— Горда-а-ай, — протянул Иона-тихоня не то одобрительно, не то осуждающе.

Солнце заваливалось за тучи, запад багровел.

Акишев с Макшеевым поместились в парусиновой палаточке; палаточка подрагивала и прогибалась на ветру. Офицеры угрюмо молчали. Прапорщик присоветовал было штабс-капитану чаевничать не внакладку, а вприкуску, сберегая сахар. Совет свой высказал с заботливостью человека, испытавшего на веку всякое, но Макшеев вспыхнул, озлобился, наговорил много такого, за что теперь испытывал неловкость и стыд. Впрочем, неловко и стыдно ему было не оттого, что он накричал на помощника, который много его старше, а потому, что сорвался, обнаружив растерянность, если не отчаяние.

Видать, "академику" были впервой такие передряги. А топографу Оренбургского корпуса не раз уж приходилось околевать в степях и пустынях от жажды и, голода, стужи и буранов.

Десять лет Артемий Акимович, мужчина суровый, кряжистый, с грубоватыми ухватками, обретался в унтер-офицерах. За царем, по пословице, служба не пропадает, и Артемий Акимович выслужил "высочайше утвержденную из желтой тесьмы нашивку на левом рукаве", но, когда его недавно произвели наконец в прапорщики, он едва наскреб деньгу, чтобы сшить офицерский мундир, и продолжал свою прежнюю походную жизнь, жизнь бродяжью, несытную, нелегкую.

Вот ему-то Макшеев и прокричал, что куском сахару от голодной смерти не спасешься, что бутаковская лохань наверняка разбилась; коли и не разбилась, то, получив повреждения, отправилась в Раим, а милейший Бутаков и думать позабыл о несчастных, брошенных на этом проклятом Барса-Кельмесе.

Монолог остался без ответа, но Макшеев видел, что крупное, плохо выбритое лицо Акишева сделалось недобрым, почти грозным. В уме штабс-капитана мгновенно ожила давешняя картина, когда он так рельефно представил себе, что разыграется на острове, если шхуна погибла. Давешней ночью он слышал, как матросы переговаривались между собою и чей-то мрачный, но прямо разбойный голос каркал: "А у баринка-то, братцы, запасец изрядный". Это — о нем. Разумеется, о нем.

И на походе из Оренбурга к Сыр-Дарье и потом, на шхуне, штабс-капитан столовался отдельно от прочих. На Барса-Кельмес он тоже прихватил собственный харч и еще на шхуне сказал об этом Акишеву, чтобы тот не обижался. Прапорщик тогда ответил сухо: "Как вам угодно", а теперь вот поджал ноги по-татарски, глядит как филин.

— Послушайте, — заговорил Макшеев начальственным тоном. — К ночи выставим посты. А? Что? — заторопился он, хотя Акишев по-прежнему молчал. — Слышите, прапорщик? Как это "зачем"? А если придет шхуна? То есть как же это не придет?

Акишев медленно усмехнулся в густые, с подпалинами от курева усы. Макшеев вскинулся:

— Извольте…

— Не извольте кричать, — оборвал Акишев. Голос у него был сипловатый, негромкий, Макшееву в ту минуту ненавистный. — Не будет нынче шхуны. Посты выставлять — только людей мытарить.

Макшеев смешался. С минуту он таращился на Акишева, а потом выскочил из палатки, бормоча ругательства.

Скорым запинающимся шагом, пугая ежей и тушканчиков, он почти бежал, не разбирая пути.

Темнело. Косматый чернильный Арал вздымался, ворочался, ухал.

Быстрая ходьба не успокоила штабс-капитана, мысли его совсем сбились. Он то прицеливался, можно ли в челноке добраться до Сыр-Дарьи, то с каким-то остервенением убеждал себя, что в челноке и двух верст по морю не сделаешь…

7

Нет, не ошибся приказчик Захряпин, так и брякнули: "Порешить его, и вся недолга". От этих страшных слов в висках у Захряпина, как молотком, бухнуло. Он, однако, не закричал, даже не шевельнулся, сидел, обнимая колени, сжавшись.

— Порешить недолго. А только как?

— А чего "как"? Камень на шею, да и в воду.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже