– Господа… Хорошо. Кон-чено. Однако имейте в виду, и… ни на мгновение не забывайте… что… Впрочем, об этом молчу. То, что мне следует высказать, и не столько это, сколько прежде всего главное, что мы обязаны… к нам обращено несокрушимое… повторяю и хочу всячески подчеркнуть это слово…
В сущности, он ничего не сказал, но голова его была настолько внушительна, мимика и жесты до такой степени категоричны, проникновенны и выразительны, что слушателям, в том числе и Гансу Касторпу, казалось, будто они узнали нечто чрезвычайно важное, а те, кто понял, что в конце концов все же ничего конкретного и ясно выраженного в словах не последовало, не пожалели об этом. И мы спрашиваем себя: а что испытал бы глухой? Быть может, он огорчился бы, так как по выражению лиц судил бы о выраженном словами, и вообразил бы, что из-за своей глухоты оказался как бы духовно обойденным. Такие люди легко обижаются и склонны к недоверию. Некий молодой китаец, на другом конце стола, еще недостаточно владевший немецким, просто не понял того, что говорит Пеперкорн, но слышал его и видел, и выразил свое удовольствие, воскликнув «very well!»[226]
. И даже зааплодировал.А мингер Пеперкорн приступил «к делу». Он встал, выпятил широкую грудь, застегнул клетчатый сюртук поверх высокого жилета, – и в очертаниях его головы опять появилось что-то царственное. Он важно подозвал одну из «столовых дев» – оказалось, что это карлица, – и хотя девушка была очень занята, она тотчас послушалась зова и, держа в руках кофейник и молочник, остановилась подле его стула. Она тоже невольно улыбнулась ему и ободряюще закивала большой головой с широким старообразным лицом, почтительно завороженная взглядом его бледных глаз, смотревших на нее из-под мощных складок лба, его воздетой рукой. Желая изобразить кружочек, он свел указательный палец с большим, три остальных были подняты, и над ними выступали острые копья ногтей.
– Дитя мое, – сказал он, – хорошо. До сих пор – все хорошо. Вы малютка – но что мне до этого? Напротив! Я оцениваю это как нечто положительное, я благодарю Бога за то, что вы такая, какая есть, и что характерный для вас малый рост… Н у, ладно! И от вас я тоже хочу получить… нечто маленькое-маленькое, но характерное. Прежде всего – как вас зовут?
Улыбаясь, она пробормотала что-то, потом сказала, что ее зовут Эмеренция.
– Великолепно! – воскликнул Пеперкорн, откинулся на спинку стула и простер руку к карлице. Он воскликнул это таким тоном, как будто хотел сказать: «Чего же вам еще надо! Все обстоит чудесно!» – Дитя мое! – продолжал он очень серьезно, даже строго. – Это превосходит все мои ожидания! Эмеренция – и вы произносите свое имя так скромно, однако это имя… и притом в сочетании с вашей наружностью… Словом, оно открывает самые богатые возможности. Оно заслуживает того, чтобы быть ему преданным, вложить все свои чувства… чтобы… в ласкательной форме… Вы, конечно, понимаете меня, дитя мое, в ласкательной форме звать вас Ренция, хотя и Эмхен звучало бы тепло – в данную минуту я решительно останавливаюсь на Эмхен. Итак, Эмхен, дитя мое, запомни: чуточку хлеба, любовь моя! Стой! Подожди! Чтобы не вышло недоразумения! Я вижу по твоему сравнительно большому лицу, что мне грозит опасность получить хлеб, Ренцхен, но нужен не печеный хлеб, нам его дают сколько угодно, во всяких видах. Нет, дай мне хлеб очищенный, ангел мой! Божий хлеб, прозрачный хлеб, в ласкательной форме – хлебушко, именно для услаждения души. Не знаю, понимаете ли вы смысл этого слова… Я предложил бы назвать его «подкрепительным», но тут грозит опасность, что это истолкуют в духе самого обычного легкомыслия… Кончено, Ренция, кончено и исключено. Нет, скорее в смысле нашего долга и святых наших обязательств… Например, хотя бы лежащего на мне долга чести… от всего сердца… Рюмку джина, возлюбленная, – порадоваться твоей характерной миниатюрности, хотел я сказать. Будь порасторопнее, Эмеренцхен. Скорей принеси мне рюмочку!
– Рюмку джина, чистого, – повторила карлица, сделала крутой поворот и, желая освободиться от стеснявших ее кувшина и кофейника, поставила их на стол Ганса Касторпа, возле его прибора, видимо, не желая стеснять ими господина Пеперкорна. Потом тут же убежала и мигом принесла заказанное. Рюмка была налита так полно, что «хлебушко» стекал со всех сторон на тарелку. Он взял ее большим пальцем и безымянным, поднял и посмотрел на свет.
– Итак, – заявил он, – Питер Пеперкорн услаждает себя рюмочкой водки. – И он проглотил дистиллированную пшеницу. – Теперь, – продолжал он, – я смотрю на вас оживившимся взором. – Он взял лежавшую на скатерти руку мадам Шоша, поднес к губам и положил обратно, причем его рука еще некоторое время продолжала лежать на ней.