И Сеттембрини начал декламировать; итальянские слова словно пели и таяли у него на языке; покачивая головой, он временами закрывал глаза, не заботясь о том, что спутники ничего не понимают. Видимо, для него было важно самому насладиться богатствами своей памяти и своего произношения и раскрыть их перед слушателями. Наконец он проговорил:
– Но вы же ничего не понимаете, вы слышите только звуки, а их мучительного смысла не улавливаете. Калеке Леопарди, господа, – прочувствуйте это до конца, – было прежде всего отказано в женской любви, поэтому-то он, вероятно, и не мог бороться против увядания своей души. Блеск славы и добродетели померк для него, природа показалась ему злой, – впрочем,
В большинстве случаев такое тело ничем не лучше трупа…
– Интересно, – вдруг заметил Иоахим, наклоняясь вперед, чтобы взглянуть на двоюродного брата, который шел по другую сторону Сеттембрини, – ты ведь недавно говорил почти то же самое.
– Разве? – удивился Ганс Касторп. – Да, может быть, у меня и возникали подобные мысли.
Сеттембрини сделал молча несколько шагов, затем сказал:
– Тем лучше, господа. Если так, тем лучше. Я отнюдь не хотел преподнести вам какую-то оригинальную философскую концепцию – это не моя специальность. Если наш инженер сам подметил нечто подобное, это только подтверждает мое предположение, что он дилетантствует в области мысли и, как это присуще одаренной молодежи, пока только экспериментирует с самыми различными воззрениями. Одаренный молодой человек – вовсе не чистый лист бумаги, а скорее лист, на котором симпатическими чернилами все уже написано, хорошее и дурное, и дело воспитателя – энергично развивать хорошее, а дурное, если оно стремится проступить на этом листе, навсегда уничтожить, соответствующим образом влияя на него. Вы делали покупки, господа? – спросил он уже совсем другим, небрежным тоном.
– Да, ничего особенного, – отозвался Ганс Касторп, – всего-навсего…
– Мы купили одеяла для моего двоюродного брата, – спокойно пояснил Иоахим.
– Чтобы лежать на воздухе… при таком собачьем холоде… Я ведь тоже, пока я здесь, буду следовать режиму, – сказал Ганс Касторп, усмехнувшись, и опустил глаза.
– А! Одеяла, лежание на воздухе… – проговорил Сеттембрини. – Так, так, так! Ну, ну, ну! И в самом деле: «Placet experiri!» – повторил он с итальянским выговором и простился со своими спутниками. Приветствуемые хромым портье, они уже входили в холл санатория, и Сеттембрини свернул в одну из гостиных, чтобы, как он заявил, перед завтраком почитать газеты. Второе лежание он, видимо, решил прогулять.
– Ну, знаешь ли, – начал Ганс Касторп, когда с Иоахимом поднимался на лифте, – это же настоящий педагог. Он сам недавно признал, что есть в нем такая жилка. И с ним нужно быть все время начеку, скажешь лишнее слово – и получай длиннейшее наставление. Но послушать его стоит, он умеет говорить, каждое слово у него точно выскакивает изо рта, и оно какое-то круглое и аппетитное… Когда он ораторствует, мне всегда представляется, что это не слова, а свежие булочки.
Иоахим рассмеялся.
– Ну, этого ты лучше ему не говори. По-моему, он будет огорчен, узнав, что во время его поучений ты вспоминаешь о булках.
– Разве? Я далеко не уверен. У меня все время такое впечатление, что для него важно не только наставлять, или, может быть, важно во вторую очередь, а главное – говорить, вот так подбрасывать слова и катить их… упруго, точно резиновые мячики… ему даже приятно, когда обращают внимание и на эту особенность его речи.