Но ничего не поделаешь! Ганс Касторп отлично знал, что то постыдное явление, с которым он борется, имеет не только физическую причину, оно вызвано не только здешним воздухом и трудностями акклиматизации – нет, оно результат какой-то глубокой душевной взволнованности и связано именно с этими примечательными и тревожащими его фактами. Мадам Шоша имела привычку опаздывать к столу, и, пока она не появлялась, Ганс Касторп беспокойно шаркал под столом ногами, ожидая, что вот сейчас грохнет застеклённая дверь, ибо появление мадам Шоша неизменно сопровождалось гроханьем, и знал, что он непременно вздрогнет и лицо у него похолодеет; так и бывало. Вначале он каждый раз яростно оборачивался и свирепым взглядом провожал опоздавшую неряху до её места за «хорошим» русским столом, а иногда даже бросал ей вслед сквозь зубы резкое слово или возмущённое восклицание. Теперь он этого уже не делал, а, прикусив губу, низко склонял голову над тарелкой или отвёртывался с нарочитой небрежностью. Ему казалось, что на гнев он теперь едва ли имеет право, да и порицать её уже не может так свободно, ибо является как бы её соучастником и делит ответственность перед другими, – словом, ему было стыдно; однако нельзя сказать, что он стыдился за неё, – нет, ему было стыдно перед людьми именно за себя – чувство, впрочем, совершенно лишнее, ибо ни одна душа в зале не интересовалась ни пороками мадам Шоша, ни тем, что Гансу Касторпу за неё стыдно, исключая, может быть, фрейлейн Энгельгарт, учительницу, сидевшую справа от него.
Убогое создание угадало, что в результате чрезмерной чувствительности Ганса Касторпа к этому хлопанью дверью между её молодым соседом по столу и русской дамой возникла какая-то нервическая связь; затем, что дело вовсе не в характере их отношений, если они вообще существуют, и, наконец, что его лицемерное равнодушие – лицемерное по недостатку актёрского опыта и дарования, и притом плохо разыгранное, – что это равнодушие означает не ослабление, а усиление его интереса к молодой женщине, новую, более высокую ступень этих отношений.
Без всяких ожиданий и надежд на что-либо для себя лично фрейлейн Энгельгарт неустанно расточала бескорыстные хвалы мадам Шоша, – причём самым удивительным оказалось то, что Ганс Касторп, если и не сразу, то постепенно, всё же вполне отчётливо понял и разгадал эти поджигательские манёвры своей соседки, и они стали ему противны, хотя он с не меньшей охотой поддавался их дурману.
– Грох! – говорила старая дева. – Явилась
Так, тайком от других, шептала учительница, прикрыв рот рукой; синеватый румянец на стародевьих щеках говорил о том, что у неё повышенная температура, а её сластолюбивые речи проникали бедному Гансу Касторпу в плоть и кровь. Какая-то несамостоятельность вызывала в нём потребность слышать со стороны подтверждение, что да, мадам Шоша действительно прелестная женщина; ему хотелось получить поддержку извне, чтобы отдаться тем чувствам и ощущениям, против которых восставали его разум и его совесть.
Впрочем, все эти разговоры давали мало конкретного материала, ибо фрейлейн Энгельгарт при всём желании не могла сообщить относительно мадам Шоша ничего более определённого, а только то, что в санатории было известно каждому; учительница просто её не знала, не могла даже похвастаться общими знакомыми, и единственное её преимущество перед Гансом Касторпом состояло в том, что она была родом из Кёнигсберга – это не так уж далеко от русской границы – и могла произнести несколько слов по-русски, – убогое преимущество, но Ганс Касторп был готов усмотреть в этом какую-то многообещающую личную связь с мадам Шоша.
– Я заметил, что она не носит кольца, – обручального кольца, – сказал он. – Почему? Вы ведь мне сказали, что она замужем?
Учительница настолько чувствовала себя ответственной за мадам Шоша перед Гансом Касторпом, что смутилась, словно её припёрли к стене и необходимо как-нибудь вывернуться.