После катанья в экипаже Надя обедает ежедневно у Анны Ивановны. Эти обеды — истинное наслаждение для девочки. Помимо тонких блюд изысканной кухни, девочке приходится удивительно по душе постоянная, непрерывная лесть и восторги по ее адресу приживалок, их неустанные льстивые похвалы ее внешности, ее красоте, ее манерам. Все трое (Кленушка, за молодостью да еще, может быть, по исключительному свойству ее натуры, льстить не научилась) осыпают Надю на каждом шагу поощрениями и похвалами.
— Королевна наша! — прозвала ее как-то Ненила Васильевна, и это прозвище сразу привилось к Наде, да так и осталось за ней.
А вечером — музыка в роскошном Ново-Петергофском парке. Под звуки музыки, под шум фонтанов Надя грезит, мечтает, убаюканная радостями, полным довольством жизнью.
Еще причудливее, еще пестрее стали теперь ее мечты.
Зато возвращение домой, после чая в богатой столовой Анны Ивановны, всегда несносно, мучительно для нее. После комфорта, неги, удовольствий убогий домик, стоны, кашель отца, недовольные, косые взгляды брата и старшей сестры за ее, Надино, опоздание.
С переездом в город Надя почувствовала себя совсем несчастной. Анна Ивановна имела обыкновение до первого сентября оставаться на даче, и только через три недели Надя могла увидеть снова прежнее привольное житье-бытье. Конечно, можно было бы претерпеть теперешнюю скуку в чаянии близкого счастья… Но терпение было далеко не сродни мятежной натуре Нади. Она искренно страдала все это время дома, целыми днями валяясь у себя за ширмой с книгой в руке.
Книг у нее теперь более чем достаточно. Лизанька передала ей их целый транспорт в день переезда в город. У Нади есть целая серия лубочных изданий Шерлока Холмса, Рокамболь, тайны разных дворов, и ей хватит чтения на все это время. Глаза ее жадно глотают строку за строкой, страницу за страницей. Она ничего не слышит и не видит, что происходит вокруг нее — ни стонов, ни хрипов отца, ни отчаяния домашних, ни того подавленного настроения, неизбежного всюду, где есть умирающий в доме. Время занято чтением, голова — мечтами о скором переезде Поярцевой в город и о возобновлении жизни-праздника, которая так полно радовала Надю летом.
«Шерлок сажает чучело старика у окошка, сам же помещается позади кресла и, взяв в руки духовое ружье…»
— Надя! Надя! Вставай скорее! Папаше совсем плохо. Папаша умирает…
Как бледна Клавденька! Как дрожит и подергивается ее рот, с трудом выговаривающий эти слова!
Волнение сестры передается Наде. Девочка вскакивает с постели, в которой валяется до полудня каждое утро. Книга падает у нее из рук. Надя бледнеет.
— Умирает, говоришь? — плохо повинующимся языком, вздрагивая, спрашивает Надя.
— Плохо, совсем плохо бедному папаше… — шепчет Клавденька и, неожиданно прильнув к плечу младшей сестры, разражается тихим, подавленным рыданием.
Между Клавдией и Надей нет дружбы. Сестры живут, как чужие. Клавденька пыталась несколько раз заинтересовать Надю своею работою, своими целями и интересами, но все тщетно. Идеал девушки-труженицы так чужд и далек душе Нади!
Но сейчас, при виде плачущей сестры, что-то невольно вздрагивает в эгоистическом Надином сердечке, и оно сжимается жалостью и страхом потерять отца, которого она. Надя, по-своему все-таки любит и уважает бесспорно.
В несколько минут девочка умыта, причесана, одета и робко пробирается к постели отца. Ввиду гигиенических условий и по настоянию доктора, кровать больного вынесли из темной комнаты и поставили в столовой. Здесь было больше воздуху и свету.
При виде отца Надя вздрогнула. Как он изменился! Какие странные тени легли на его осунувшееся лицо! И какие у него стали желтые, маленькие, совсем высохшие руки! Он уже не смотрит на детей. Глаза глядят, ничего не видя… Пальцы судорожно перебирают складки одеяла. Но губы все еще движутся, силясь произнести что-то. Одного Сергея нет здесь среди присутствующих — он побежал за священником: умирающий еще накануне изъявил желание приобщиться Св. Таин.
Клавденька по-прежнему тихо, беззвучно рыдает, уткнувшись лицом в убогий матрац, на котором лежит ее умирающий отец. Шурка судорожно всхлипывает у окна. Тетя Таша держит руку больного, стараясь разобрать то, что силятся произнести его посиневшие губы.
Хрипло дышит обессиленная недугом грудь… Какое-то клокотанье переливается при каждом ее движении в горле. Вдруг глаза умирающего открываются с усилием и, обведя взглядом присутствующих, останавливаются на лице свояченицы.
— Сестрица… голубушка… — с трудом разбирает тетя Таша и прильнувшая к ней плечом к плечу Надя чуть внятный шепот умирающего, — не оставьте детей… Вам их поручаю… Сироты… Клавденьку, мою труженицу убогенькую… Сережу моего… Надю бедняжку… Шуренка моего маленького… Сберегите их, сестрица… Вас Господь за сирот благословит.
Никогда никто еще не слышал таких ласковых, полных захватывающей нежности слов у этого сурового, с тяжелым характером, огрубевшего под ударами жизни человека! И острая жалость сжимает сердца присутствующих.