«Не облака, а умные головы, – подумал он. – Вот ужо сравню где-нибудь!»
Все сравнения были злы, субъективны и, конечно, не дошли бы до читателя. У входа в кинематограф продавали огромные лиловые астры, настоящие, живые, но весьма похожие на искусственные. Кто-то отпустил на свободу синий воздушный шарик, и все старались увидеть того, кто это сделал.
Темнело. Зеленое, неправдоподобно импрессионистское небо было освещено изнутри; еще прятались звезды, но наступал тот час, когда они должны были загореться. Грин обогнул Вознесенский проспект, прошел мимо Никольского собора и Мариинского театра, с набережной Мойки свернул к почтамту. Часы на арке показывали восемь. С Конногвардейского бульвара Грин взял налево. Постоял у памятника Петру, – он любил и Петра и памятник, – а затем, перейдя дорогу, направился к Дворцовому мосту: ему особенно нравился этот кусок набережной от Сената до Зимней канавки.
Давно зажгли фонари, и Нева, осеребренная светом, шумно бежала к морю. Сильный ветер бил Грину то в спину, то прямо в лицо, уже дважды срывал с его головы шляпу и заставлял бегать за нею по газонам и клумбам.
Ветер вдруг переменил направление, и Нева запенилась и начала ставить волны горбом. С крепостного бастиона в восемь тридцать пять ударила пушка. На каланчах всех пожарных частей города подняли зеленые фонари.
«Быть наводнению», – думал Грин, ловя себя на мысли, вздорной и проказливой, с радостью ожидающей стихийного бедствия. Планам Грина надвигавшееся наводнение не мешало. Наоборот.
Ветер вдруг рассвирепел, он дул в спину, сбивал с ног, насвистывал где-то вверху и завывал в пролетах деревянного Дворцового моста. Еще час назад всё в городе было тихо и спокойно, а сейчас на небе воздвиглись тучи, провалы и бездны, – точь-в-точь как на рисунках Дорэ к «Потерянному и возвращенному раю» Мильтона.
В первые минуты начавшейся бури ему показалось необходимым строже и проще отнестись к ничего не значащим явлениям в его жизни – именно как к ничего не значащим. Вспомнить, что всякое явление становится грозным и исключительным только тогда, когда мы сами придаем ему окраску грозы и особенности, закидываем рядовой пурпур черными розами и ставим золотую рампу с разноцветными огнями, опуская тяжелый бархатный занавес.
«Проще, проще», – внушал себе Грин, прекрасно понимая, что внушение это возникает из чувства тревоги и страха. А тут еще горбатятся невские воды и стонут осыпающиеся липы и клены. Сила ветра приближается к шести баллам.
Но как прекрасен город! Трамвайные провода высекают молнии, автомобили выбрасывают из фонарей длинные лучи света и, как по рельсам, бегут по ним, печально трубя в рожок. Воет сирена; на том берегу поют матросы; Адмиралтейская игла то блеснет, то померкнет; купол Исаакия подобен шлему богатыря, утверждающего вечную славу и бессмертие Северной Пальмиры.
– Гляжу и наглядеться не могу, – произнес Грин, любуясь давно знакомым, озираясь на хорошо известное, всматриваясь в детали, ставшие дорогими после того, как на них указали Пушкин и Достоевский, Некрасов и Блок. Да, кстати, – Блок. Не бросить ли затею с визитом в дом № 12 по Миллионной улице и не навестить ли Блока? Блок будет рад, – Грину известны были лестные отзывы Александра Александровича о некоторых его рассказах. Блока Грин любил молчаливо и тайно. Пойти к нему? Нет. Туда, к Зимней канавке, под ее своды, потом налево, потом – будь что будет, – или спасибо и прости, или до свидания и не забудь…
А ветер всё крепче, всё сильнее.
Глухие не слышат его воя.
Пришли на память стихи Случевского:
Ты нужна художнику! Поймешь ли ты это? Кто ты? Откуда? И зачем села рядом в тот час на скамью Летнего сада?..
Довольно дум и размышлений! Голова от них болит.
Двери парадного хода раскрыты. Грин оправил галстук, откашлялся в ладонь и вошел в подъезд. Лестница ярко освещена, выстлана ковром. На дубовой двери квартиры номер семь ни доски, ни визитной карточки, только белая пуговка звонка слева. Грин нажал ее – отрывисто и энергично. Сердце колотилось так громко, что стук его, наверное, был слышен за дверью.
Она открылась неожиданно скоро. Грин увидел вздернутый нос, подведенные глаза, алый рот и белую наколку горничной на гладко причесанных волосах.
– Вам что угодно? – спросила она.
– Мне нужно видеть даму, имени и отчества ее я не знаю. Она глухонемая.
– Войдите, – сказала горничная, пропуская Грина в переднюю. – Посидите, я сейчас доложу, – и ушла куда-то.
Грин осмотрелся. Зеркало, столик перед ним, на столике офицерская фуражка. На вешалке черное мужское пальто и желтая панама. Трость в углу. Запах солидного жилья. А где же ее шляпа? Дома ли она? Здесь ли она живет?