Если попытаться одним словом определить лицо Перовского, когда он глядит на нас с портрета, то первым приходит в голову слово — «отважное», а потом другое — «мальчишеское»; но ведь это очень похожие слова.
Светлые, чуть вьющиеся волосы открывают высокий лоб. Синие глаза светятся какой-то тайной — «ах, как много я бы мог, должен был бы рассказать» — и нетерпением, тем детским нетерпением, которое у одних проходит с наступлением взрослости, а у других, немногих, остается навсегда и гонит человека по морям и океанам, к безумствам и подвигам; а иного неудержимо тянет открывать вместо новых земель человеческие души, добывать не клады, а радость, похороненную на дне души житейскими обстоятельствами, как под чугунной плитой.
Нетерпение, беспокойство...
Друзья Перовского прозвали его петербургским Байроном: он походил на английского поэта и безрассудной смелостью, и тем, что немного хромал, и красотой. Только у Байрона красота была несколько мрачная, «демоническая», как выражались современники, а у Алексея Перовского — светлая и, может быть, отчасти жертвенная. Что-то печальное нет-нет да и мелькнет в синем огне его глаз и сразу скрывается, заслоненное нетерпеливым беспокойством.
Оно, это беспокойство взгляда, запечатлено портретом так сильно, что иногда кажется: еще минута, и Алексей Перовский выйдет из рамы, как из раскрытой двери, выбежит, словно из соседней комнаты.
И это даже не так удивительно, потому что он был сказочником; есть ли профессии ближе, чем сказочник и волшебник! И как бы это было замечательно, если бы он хоть на минуту покинул раму с холодной позолотой и ответил на самые важные вопросы.
Ведь о жизни его известно так мало. Почти двести лет отделяют нас от его рождения. Какое огромное расстояние — два столетия, попробуй разгляди в этой дали времени очень сложную и трудную жизнь, ощути ее тепло и вбери в себя, так, чтобы нетронутой перенести на бумагу, бережно, как переносишь заснувшего ребенка.
И больше, чем даль длиной в два столетия, различить живые черты Алексея Алексеевича Перовского мешает одно досадное обстоятельство.
Управляющий имением Перовского Погорельцы был ненасытным обжорой. Больше всего на свете он любил особые котлеты, подававшиеся в бумажных кружевцах-папильотках. Он ел эти котлеты день за днем, тщательно вырезая папильотки из дневников, писем, черновиков Перовского, пока не были уничтожены все бумаги домашнего архива.
... Почему-то мне кажется, что я бы спросил Алексея Перовского не о писательских его замыслах, сказках, которые он не успел написать, а о таком второстепенном обстоятельстве: в чем причина его хромоты — какая-то тайна чудится в этом.
Спросил, если бы был уверен, что вопрос его не обидит.
Но ведь он не выйдет из рамы: золотые багеты — не двери. Остается вчитываться в то, что сохранилось в письмах друзей, в собственные его сочинения, в немногие воспоминания о нем.
Известно, что во время Отечественной войны с французами Алексей Перовский был боевым офицером — штаб-ротмистром; что он участвовал в ожесточенных сражениях при Дрездене, Кульме многих других. И всегда был впереди, увлекая за собой друзей боевым кличем:
— Пусть хоть тысяча французов!..
Он участвовал в отчаянно смелых атаках; конь уносил его от смерти, пуля и сабля не могли настичь.
К началу войны он уже хромал, так что близкие и друзья не были уверены, возьмут ли его в армию.
И уже тогда были у него, как можно догадаться по письмам современников, эти мгновенные переходы к печали, иногда даже посреди безудержного веселья, так свойственного ему.
Потом узнают, что два таких разнородных обстоятельства — хромота и приступы тоски, — вдруг выплывающие из самой глубины, из детства, странным образом связаны между собой. Алексей Перовский был сыном екатерининского вельможи, могущественного и богатого сановника графа Разумовского, владевшего множеством имений со ста тысячами крепостных душ. Казалось, все открыто наследному принцу крепостной страны; но ведь он был незаконнорожденным; прошло много лет, пока отцу удалось снять с него тяжкое клеймо.
Отец любил сына, но выпадали, вероятно, даже не часы, а недели и месяцы, когда мальчик чувствовал себя обреченным на презрение.
Неограниченная власть калечит человека, владеть тысячами людей, их судьбами и жизнями — что может быть страшнее такой власти... Графа Разумовского порой охватывали порывы неудержимого гнева.
Сохранилось семейное предание, что как-то, может быть во время обычной вспышки ярости, он сослал Алешу Перовского с глаз долой в закрытый пансионат.
Отыщем в сказке его о черной курице и подземных жителях такие строки: «... Когда наставала суббота и все товарищи... спешили домой к родным, тогда Алеша горько чувствовал свое одиночество. По воскресеньям и праздникам он весь день оставался один, и тогда единственным утешением его было чтение книг...»
И еще было у Алеши утешение: стоять у высокого деревянного забора, сколоченного из барочных досок, и ждать, ждать неизвестно чего.