— Нет. Он бил свою жинку за то, что воды неполно в самовар налила. Она побежала вешаться в каменном колодце. Мать моя ходила к нему жаловаться: казаки 1–го Полтавского полка во время стрельбы убили нашу свинью. Ну, ты меня зацепил, у нас вечера не хватит на воспоминания. Тут лепится уже большой рассказ, как перед отправлением в Персию батько его допустил шутку в описании своих примет на билете: «Лет сорока и двадцати четырех, глаза кошачьи, рот собачий, лицо человеческое». За этим пойдет речь о высказывании моего деда: «Все попы стараются казаться святыми, а на деле выходит, что я святее их». Ну и целый рассказ о получении будущим генералом Никитой Ивановичем Вишневешким турецкого ордена. От него я поверну к другому генералу Якову Герасимовичу Кухаренко. А как насижусь с ним, то опять поеду в Челбасскую, и там опять история: казака, охранявшего в Майкопе памятник Александру II, спрашивали: «Как служба? Как дома?», а он отвечал: «дровяным и свечным довольствием удовлетворен». Согласно предписаниям всякой мужской беседы не миновать и женского полу, а это грозит затянуть нашу встречу до утра. «Лишь зорям счастья нет возврата, ночам сердечным нет зари». Хотел сказать, что я написал, да неудобно. Надо будет сделать отчет и о том, что сам видел и в чем лично убедился, — а как же? Грек письмо пишет: «Кофейчик Ахиллес пошел в правление, помощник атамана давай его ругать по матери и печенке и давай штрафовать за то, что недавно в его кофейне играли в карты с приставом, была им за это распушка друг другу и много — много такой вешши, и так бунтовали, что был второй Потемкин в Севастополе. Надо избавить от эта станица буфет…» А по долгу чистой совести и правды я должен буду сделать показания и насчет себя. А к концу я перекинусь и на ныне живущих и благополучно процветающих в литературной бухгалтерии письменников кубанских. Давай лучше послушаем, что нам жинка твоя расскажет… Старина от нас не уйдет, а женщины сегодня мирные, назавтра рассердятся…
С благодарностью хочу вспомнить, что к беседам Луки Костогрыза в «Нашем маленьком Париже» Кузьма Филиппович подбросил несколько замечательных слов. Но не больше. Как почти все казаки, которых я расспрашивал, он не понимал, что мне нужно. Но так даже лучше. Цветок не знает, какая пыльца необходимее всего трудолюбивой пчеле.
— Про каждого из выборных (а они здесь не все, ты ж меня гонишь) я мог бы, если б меня печатали в Москве, как тебя, наворочать по книге.
Я же советовал ему писать мемуары.
— Подожди, пишу роман «Емшан — зелье». Про девичью красу. Мысленно прижимаю героиню «до серця» и пишу. А потом купаюсь в море.
В той утоптанной местной литературной среде, где мы упрямее всего беспокоились об умалении друг друга, о том, как бы к нам не просочилось что-нибудь талантливое, почвенное, его искрящаяся юмором, метким словом и сочностью народность попиралась как нечто чужеродное, замшелое, косное и никуда не годившееся. У себя на родной земле близкий к кубанскому быту и духу казак ощущал заброшенность, устарелость, едва он тыкался к порогу Дома народного творчества (подумать только: народного!), всяких «культурных точек» и печатных органов. В Доме народного творчества вместо изучения казачьих преданий, приберегания фольклора занимались вербовкой имитаторов народной души, стряпавших за баснословные гонорары фальшивые сценарии для колхозных клубов. В деньги и зарылась вся их народность.
Литературная неразвитость казака устраивала всех. Необходимость родных мотивов в литературе была прикрыта завесой трескучей галиматьи, рифмованным и прозаическим кривлянием, командировочной «любовью к нашим труженикам».
Как-то принес он мне копию письма в инстанцию — этакую деловую злющую докладную на него, написанную… «певцом города». «Я вас уже предупреждал, что это не тот автор, который украсит страницы альманаха «Кубань», напоминаю вам об этом неприятном человеке еще раз.» Если перелистать страницы альманаха за десятилетия, легко пожать плечами и спросить: так где же те украшатели страниц альманаха? Раз, два и обчелся. «Что это за человек, о каких типах он пишет — хорошо известно вам…»
Именно его, старика, и называли «этот литератор от Кубани». С ним боролись всерьез, ему отказывали даже в том, что он истинный кубанец.