магазина, еле держа сумки с телячьими ножками. — Не так мы подготовили замену. Упустили момент. Как нас печатали, когда мы в начале пути выкосили гектара два амброзии! Что ни принесешь — молчат, но берут. Знали, что и их выкосим. Не те редактора стали, а кто и стоял на народной платформе — перевернулся. И, главное, конечно, — это смерть Павла Чирия, представителя как раз нашей большой культуры. То был реда — актор. Без кабинета со служебным телефоном, редактор на дому. Поставишь ему на стол написанные на скорую руку девятьсот страниц, он тебе все дочиста исправит, перекинет абзацы и главы, своей рукой каждое слово отредактирует до того, что читаешь, бывало, в лежачем положении сам себя, а кажется, что писал Полукорытов или Тургенев: ну до того здорово, до того интеллигентно! И недорого брал: третью часть от тиража. Со — овесть была! А теперь у кого из них совесть? Нас четверо к нему в очередь стояло: Полукорытов (зерновая тематика), Друзякин (бахчеводство), Теребило (роман — плакат на любую тему) и я (огурцы, редиска, морковка, кабак). Я последний раз в очереди был первый, но Полукорытов завез несколько мешков ячменя и овса, а в моем подшефном хозяйстве, где я под видом почетного колхозника всегда брал еще и мясо, и мед, как раз на морковку и кабак был неурожай. — Дутов покривился от боли. — Как я его просил: Павло, будь добр, не умирай! Не умирай, Павло, пока мой роман не перепишешь. Я ж тебе и мумиё достану. Другие мою народность без твоей руки не почувствуют. Не пойду же я к этому лирыку — у него в произведениях парни к бабам в окна лазят и, когда гром грянет, брюки в хате забывают. Чего он там поймет? Лирыку я сам мог бы за пять минут написать. Пусть попробуют народные пласты поднимать! Не умирай. Умрешь, и сразу умрут за тобой все четыре писателя. Подожди, пока я живой. Полукорытов тебе какой-нибудь смолы с хоздвора сунет, а я мумиё со Средней Азии. Ты его роман потеряй, а берись за мой. Покряхти, поделай уколы и не умирай. За что мы с тобой боролись? За это боролись — за мир и сотрудничество. А он (не хочется выражаться по — художественному) взял и положил руки на живот. Так я с досады на цветы денег не дал, хотя на даче выращиваю».
Жена Мокрина Ивановна, по примеру Дутова читавшая тридцать лет только «Работницу», «Здоровье», складывала в высокий столб переплетенные рукописи, предназначенные для сдачи в государственный архив на вечное хранение. Сперва архив, видите ли, заартачился, ссылался на нехватку полок, но Дутов брякнул куда следует по телефону, и ему выделили единицу хранения.
Жирный суп дымился в тарелке, Мокрина Ивановна протягивала большую сувенирную ложку из чистого дерева, но Дутов отогнал жену, будто она была недозрелым редактором.
— Полукорытов прислал старую статью о тебе.
—' Так бы и начинала. Дай ту статью… «Одухотворенностью веет с каждой страницы Игнатия Дутова, — читал он со слезами умиления и с величайшей благодарностью к человеку, понимавшему его творческую руку. — Книга пронизана любовью к людям и человечеству в целом, оттого грустно расставаться на 969–й странице второго тома с героями (а их 365 душ)…»
— Одухотворенность — это правильно, — хвалил Дутов товарища, на которого он как-то писал рецензию теми же словами. — Именно одухотворенность… Заверни ему пару телячьих ножек…
Вдруг завинтилось желание поделиться с Полукорытовым новыми мыслями о борьбе с теми, кто ни с того ни с сего взялся раскулачивать живых классиков, и о значении печатного слова вообще. Жена его не пускала: «Да ты б за вечер еще одну жалобу написал». Но Дутов, как всегда, идейно поборол супругу.
Полукорытов открыл сам.
У него были выразительные надбровные дуги, которые как-то заинтересовали одного ученого, неравнодушного к тайне происхождения человека.
Одаренный с раннего детства, Полукорытов, однако, лишь к сорока годам начал пробовать ученическое перо, а когда перешел уже на автоматическую ручку, потом на шариковую, в магазинах раскупали его роман с твердой корочкой о том, как он женился прямо на рынке.
Всех поразило тогда смелое, непривычно яркое в русской литературе начало повествования: «Слева от дороги находились породистые коровы, некоторые с тяжелыми выменами, давно, видать, не доившимися…» Роман переиздавался шесть раз по месту жительства, а из Москвы рукопись вернули враги и завистники.
В духе полной откровенности протекала около трех часов их беседа о мировой культуре. Тон задавал Полукорытов, до этого часа два читавший журнал «За рулем».
— Ты, когда пишешь о редиске, морковке, денег взаймы даешь?
— Попробовал раз, да…
— Нельзя — я! Природа творчества, она хитрая. Займешь и думаешь: когда отдадут? Мыслям — как это у Чехова? — должно быть просторно.
— Не понимаю я этого Чехова… — покривился Дутов. — «Даму с собачкой» ставят нам с тобой в пример! А чего там такого народного? И надо было ему все же