Я не знал, кто такой Иосиф Прекрасный, и я не понимал его колебаний.
Я видел, как разносчик телеграмм с маленькой кожаной сумкой выходит из белой колоннады почты, садится на старенький, ржавый велосипед и едет тихими, пыльными, заросшими бурьяном улочками, видел, как он подъезжает к зеленому крылечку и дергает звонок. «Кто там?» — «Телеграмма!» И в доме на минуту тишина, а потом беготня: «Телеграмма! Телеграмма!» Открываются засовы, подымаются крючки. Входит разносчик телеграмм, все испуганы. Смотрят на него и мать, и бабушка, и она. Он спокойно снимает форменную фуражку, расстегивает брезентовый плащ и, еще не показывая телеграммы, листает разносную книжку, что-то долго ищет там и, наконец, корявым, грубым ногтем указывает, где расписаться, и лишь после раскрывает свою маленькую потертую сумку и подает еще мокрый, пахнущий клеем, набитый тревогой азбуки Морзе, угрожающе толстый бланк. Разносчику дают гривенник, и он уходит. И только тогда начинают читать телеграмму, и ничего не понимают, опять читают, и опять ничего не понимают, пока, наконец, дикое ее содержание и сам отправитель не доходят до их оглушенного разума и они начинают смеяться.
Вечером приходят гости. «Слушайте, мы получили телеграмму». И ее читают вслух гостям.
На следующий день эту телеграмму показывают соседям, а потом несут читать родственникам на других улицах. «Дайте, мы ее покажем своим», — говорят те, и просят ее на время, и уже показывают своим соседям и своим родственникам.
И скоро весь городок уже читает письмо-телеграмму и удивляется.
Утреннее море, лазурное, спокойное, сливалось с небом. Толстые, голубоватые на солнце дельфины резвились, словно играли в прятки. А справа, совсем близко, проплывал золотым прибрежьем Кавказ и медленно надвигался обрывистой стеной, с белыми, в зеленых кущах монастырями и убегающими к вершинам гор острыми кипарисами.
Солнце сверкало и дробилось в окнах многочисленных, точно висящих в воздухе домов, и чувствовался нагретый, насыщенный райскими запахами воздух.
На улицах цвели розовыми огоньками олеандры и пламенели, душно благоухая, белые цветы магнолии.
На горе, в трапезной старого монастыря, угнездилась цирюльня, столик цирюльника с косым, мутноватым зеркалом был прислонен к стене с фреской «Тайная вечеря», и в сумерках трапезной казалось: двенадцать апостолов сидят в очереди на стрижку, и я был тринадцатым.
— Ну что, артист, жениться будешь? — сказал толстопузый цирюльник, накидывая на меня тяжелый, пахнущий мылом пеньюар, как после стрижки баранов покрытый чужими черными, вьющимися волосами, и в белом обрамлении простыни я увидел в зеркале самонадеянную ухмылку бреющегося юнца.
— Бывало, — сказал цирюльник, — клиент придет упитанный, крепкий, кожа — не натянешь, как поросенок. После этого бритву уже на другого клиента не пускаешь.
Цирюльник небрежно намылил мое лицо, и я почувствовал теплую сталь опущенной в кипяток бритвы.
— Поискать такого женишка, — сказал он, сняв последние остатки мыльной пены, и кинул их в стоявшее под столиком ведро.
Из косого зеркала глядело на меня розовое, жизнелюбивое лицо. Апостолы тоже глядели на меня.
Я вошел в частную лавочку и купил модное плоское шахматное кепи с колоссальным козырьком. Примеряя кепи к моей голове, хозяин сказал:
— Дорогой мой, это не кепа, это тысяча и одна ночь.
«Пушкари» направляли на меня жерла своих старинных, накрытых черной материей телескопов:
— Моментальная фотография! Живой портрет! Вечная память!
Я сфотографировался на фоне пышного малинового тропического заката, просунув голову в круглое отверстие темных джунглей с лианами, бордовыми попугаями и, кажется, даже с летучими мышами, и на серо-туманной Пятиминутке оказался в наглаженной форме капитана с кортиком у спасательного круга «Черный принц» и еще наверху грузинскими каракулями было нацарапано: «Прощай, Кавказ! Не плачь!»
Поезд бежал открытыми пространствами, летали предрассветные лиловые тени. И, как всегда, не думалось, сколько еще будет таких рассветов, и дней, и ночей, и событий, и всего, что случится в долгую и совсем не такую счастливую, но и счастливую жизнь.
Я внезапно уснул, убаюканный однообразным мельканием серых мертвых полей.
Когда проснулся, было шумное вагонное утро, пили чай, ели бублики и разговаривали. В полях бежали пестрые тени облаков, на светлых меловых дорогах медленно двигались запряженные волами высокие фуры.
Проплыли станции с родными и милыми, как имена брата и сестры, названиями: Рокитно… Сухолесы…
Детская страна простиралась до горизонта и жила без изменения со своими веселыми травами, цветущими кустами и деревьями, одинокими хатами под кротким, невозмущенным небом.
Жадно вдыхаю ветер — пахучий, мятный, знакомый. И возвращается, надвигается все, что было когда-то, и исчезает все, что было сегодня, вчера и позавчера.
Вот появились купола белой церкви над синей кромкой леса, прошла соломенная отмель реки, скалы, и сосны, и мельница над рекой.