Мы стоим с Антонио возле решетки над обрывом. Внизу грохочет море, мятежное, покрытое крупными белыми барашками. Маленький белый «вапоретто» — пароходик — дует со всех сил к Неаполю. Везувий прикрылся облаком.
— А мы вчера были в Помпее.
— Понравилось? — Антонио пыхтит сигареткой, опершись на велосипед.
— Очень. А вот если вдруг будет… — тут я замолкаю, не знаю, как по-итальянски слово «извержение», и стараюсь изобразить его жестами.
— А, эрруционе, — с готовностью подсказывает Антонио.
— Ну да, эрруционе, извержение, что же с вами будет?
— Э-э! До Сорренто не дойдет, — усмехается Антонио. — А там, под Везувием? Ну, откроют еще один музей через сто лет. У них столько деньжищ, у этих помпейских музейщиков. Хо-хо! Прибыльное дело Помпея. Они только таких, как вы, и ждут!
Он смеется. Смеюсь и я, но совсем по другой причине. Я вижу темную кокетливую родинку над его верхней губой и вспоминаю, как девчонками мы сажали себе такие родинки, послюнив кожу и приложив кристалл марганцевого калия. Почему-то нам казалось это очень красивым, и я просто хохочу, вспомнив об этом, а мой кавалер, довольный своим острословием, важно оттопыривает пальцы веером, покуривая сигарету.
Мы виделись теперь с Антонио почти ежедневно, и местом наших встреч была «Минерва». Антонио ждал меня под стеной на дороге и всегда с велосипедом. Я помню себя в длинном прямом платье из розового полотна, под белым отложным воротником завязан, по тогдашней моде, бантик из узкой черной ленты с предлинными концами. Гладко причесанная на прямой ряд, с узлом на затылке, я была олицетворением типично русской добропорядочной солидности, и, наверное, рядом с этим неряшливым, закопченным соррентийцем, в красном шейном платке и запыленных сандалиях, я представляла довольно любопытное зрелище.
— Гляжу я на вас, русских питторе, — рассуждал он, катя свой велосипед, — а ведь они так же мало зарабатывают, как и наши итальянские художники. Ну хоть бы вы! Где вы живете? «Дания» — ведь это же халупа! Вон где должны жить знаменитые художники! — он указывал сухим, заскорузлым пальцем на цепь соррентийских, сверкающих роскошью отелей. — Отель «Палас», отель «Трамонтано», отель «Руаяль»… А вы что? «Минерва», «Дания»…
— А в тех живут только итальянские принцессы да миллионерши-американки. Я не думаю, что их устраивал бы такой приятель с велосипедом «куэсто амико кон бичиклетта»! — издеваюсь я.
Антонио подозрительно косится, потом, скорчив презрительно мину, фыркает:
— Пф-ф-ф! Американка… Да если бы у меня была такая дочь, как ты, я бы купил ей последнюю модель автомобиля «лянчиа». О-о! — Он подносит к губам пятерню горсточкой и чмокает.
А я смеюсь, хлопаю его велосипед по сиденью:
— Вот такую! Верно?
— Нет, серьезно, — продолжает Антонио. — У меня она жила бы в номере люкс в «Руаяль»-отеле, а не в какой-то «Дании», тоже мне «отель»! — Он швыряет докуренную сигарету и вдруг затягивает:
И мы бредем по тропинке меж виноградниками, вдоль низенькой ограды, сложенной из песчаника, на ней неподвижно греются маленькие ящерицы, которые, заслышав шорох, молниеносно исчезают в расщелинах. Где-то за купами резной листвы виноградника обыкновенный хрипловатый голос тянет крестьянскую невеселую мелодию, простую, человеческую песню-спутницу, песню-помощницу.
— Какая хорошая песня, — прислушиваюсь я.
— Э-э-э! Что это за голос — скрип арбы, а не голос. У нас в Неаполе такие певцы! Райские голоса, бельканто! Как возьмет верхнее ля — тысячу лир сразу потянет. Вот это голос!
Внизу теперь уже два голоса сливаются в невеселой песне: к мужскому хрипловатому примкнул такой же женский.
— О! В арбу впрягли ослицу! — острит мой кавалер, но почуяв по моему молчанию, что перехватил, выходит из положения: — У нас в Италии даже камни поют.
— И тоже за деньги? — не выдерживаю я.
Антонио удивленно вскидывает брови.