Мы согласились на все, чтобы только его успокоить, потому что он, по-видимому, был более огорчен нашим сомнением, нежели тронут участием. Я смотрел ему прямо в лицо при свете ночи, усеянной звездами, и мог рассмотреть его совершенно ясно, потому что чистые воды ручья, у которого мы стояли, были как зеркало и отбрасывали на нас небесное мерцание. И мне по-прежнему казалось, что глаза его, имевшие цвет воды, видели то, чего другие не могли видеть.
Месяц спустя после этого Жозеф пришел ко мне на дом.
— Пришло время, — сказал он твердым голосом и с уверенностью во взгляде, — послушать вам мою игру на дудке. Я хочу, чтобы Брюлета пришла сюда завтра вечером: здесь нам всем троим будет спокойнее. Я знаю, что завтра твои родные идут на богомолье. У тебя маленький брат болен лихорадкой, и ты останешься один дома. Ваш дом стоит далеко от деревни, и нас никто здесь не услышит. Брюлета согласилась прийти сюда ночью. Я подожду ее на проселке и проведу так, что никто не заметит. Она просит тебя только никому не говорить об этом. Дедушка позволил ей прийти сюда — ведь старик делает все, что она захочет — только и он просит о том же. Я дал ему слово и за себя, и за тебя.
В назначенный час я затворил все ставни, чтобы проходящие подумали, что я лег уже спать или ушел из дому, и ждал прихода Брюлеты и Жозефа. Тогда была весна. Днем был гром, и густые тучи носились по небу. Порывы теплого ветра приносили сладкий дух майских цветов. Соловьи пели, раздаваясь далеко, далеко по деревне и, слушая их, я думал: мудрено будет Жозефу спеть так складно. Я смотрел, как огоньки один за другим гасли в деревни и, минут десять спустя после того, как последний огонёк потух, увидел молодую чету, которую ждал. Они так тихо ступали по свежей траве вдоль кустарников, растущих по дороге, что я и не слыхал, как они подошли. Я пригласил их войти в избу, где у меня горел ночник, и когда я взглянул на нее, всегда так нарядно одетую и так гордо-спокойную, и на него, всегда холодного и задумчивого, то почувствовал, что они вовсе не похожи на нежную чету влюбленных.
В то время как я разговаривал с Брюлетой, приветствуя ее, как хозяин дома — а у нас был хорошенький домик, и мне хотелось, чтобы он ей понравился — Жозеф, не сказав мне ни слова, принялся настраивать дудку. Он нашел, что она отсырела от дождя и, подкинув пук хвороста на очаг, стал сушить ее. Когда хворост вспыхнул, лицо его, озаренное ярким блеском, приняло такое странное выражение, что я не утерпел и тихонько заметил об этом Брюлете.
— Ты думаешь, — сказал я, — что Жозеф прячется днем и бегает по ночам только затем, чтобы дудеть себе на просторе? А я знаю наверняка, что около него и в нем самом есть тайна, о которой он не говорит.
Брюлета засмеялась.
— Потому только, — начала она, — что Денис Вере вообразил себе, будто бы видел, как Жозеф говорил с черным человеком…
— Может быть, ему это и почудилось, — перебил я, — но я хорошо знаю, что видел и слышал в лесу.
— А что же ты видел? — спросил вдруг Жозеф, который слышал наш разговор, хотя мы говорили очень тихо. — Что же ты слышал? Ты видел человека, который мне друг и которого я не могу тебе показать. А то, что ты слышал, сейчас снова услышишь, если тебе этого хочется.
Сказав это, он принялся играть на дудке. Глаза его горели как огонь, а лицо пылало как в лихорадке.
Уж что он играл, я не могу вам сказать: я думаю, что и сам дьявол не смог бы добиться тут толку. Я, по крайней мере, ровно ничего не понял. Мне показалось только, что он играл ту самую песню, которую я слышал в лесу. На меня напал такой страх, что я не мог вслушаться хорошенько. Потому ли, что песня была длинная, или потому, что Жозеф прибавил тут своего, только он дудел, я думаю, более четверти часа, ловко перебирая пальцами и не отдыхая ни минуты. Иногда из его дудки вылетал такой гул, что можно было подумать, что три волынки играют вместе, а иногда он играл тихо, так тихо, что был слышен крик сверчка в избе и пение соловья в соседней роще, и тогда, признаюсь, мне приятно было его слушать. Но все вместе так мало походило на то, что я привык слышать, что мне казалось, будто бы я попал в дом сумасшедших.
— Ого! — сказал я, когда он кончил. — Вот так музыка! Да где это ты наслышался такой? К чему такой гвалт, и что хочешь ты этим сказать?
Жозеф не отвечал мне и, казалось, не слыхал моих слов. Он смотрел на Брюлету, которая стояла подле него, облокотясь на стол и повернув голову к стене.
Видя, что она не отвечает, Жозеф так рассердился, на нее или на себя, что хотел изломать в куски дудку. Но в ту минуту Брюлета повернула голову к нему, и я увидел, к величайшему удивлению, на ее щеках крупные слезы.
Жозеф бросился к ней и схватил ее за руки:
— Говори, родная, — сказал он, — говори скорей, отчего ты плачешь: из жалости ко мне или от удовольствия?
— Я не знаю, — отвечала она, — можно ли плакать от того, что сладко слышать. Не спрашивай же меня, хорошо ли мне или дурно. Я знаю только, что не могла удержаться от слез — вот и все тут!