— Чудеса! — сказал Вик. — Молодежь думает, что открыла новую эпоху. Хотят быть выше Моцарта. Надеюсь, вы, господа, не следуете этим пагубным взглядам?
— Нынешние подражатели Моцарта, — начал я неожиданно для самого себя, — ничего нового не откроют. У каждой эпохи свой способ выражения.
— Непостижимо! — Вик смерил меня взглядом. — И этот варварский поток звуков должен выразить новое содержание?
— Мне кажется, — сказал Шуман, — что, если бы в наши дни родился второй Моцарт, он стал бы писать как… Шопен.
Этот смелый вывод окончательно привел нашего профессора в ярость. Он назвал нас «мальчишками, которые забывают свое место». Спору пришел конец. Но тут Генрих Первый, самый преданный ученик Вика, заговорил голосом, охрипшим от волнения:
— Вероятно, в свое время… некоторые люди и Моцарта называли «мальчишкой»!
Так Шуман поколебал незыблемый доныне авторитет Вика, и оскорбленный «король» не простил ему этого. Тем более, что в дальнейшем…
Но об этом будет рассказано в своем месте.
Глава девятая. «Новая музыкальная газета»
«Музыкальная газета» выходила у нас и до Шумана, но она была скучная и постепенно захирела. Новую газету тоже вначале раскупали туго, а потом стали расхватывать.
Это была даже не газета, а художественный альманах, где помещались диалоги, сценки, отрывки из дневника. Некоторые критики не признавали такой формы: в поэтическом рассказе о музыке им чудилось что-то легковесное, несерьезное, идущее вразрез с музыкальной наукой. Но они не решились бранить «Новую музыкальную газету»: во-первых, она имела слишком большой успех, во-вторых, была содержательной и серьезной. Глубокие знания излагались в увлекательной форме. В этом и был секрет успеха.
Большинство статей и очерков писал Шуман. Впоследствии ему пришлось писать одному. Этому трудно поверить; но я хорошо знаю, что в течение десяти лет он держал на своих плечах эту тяжесть.
Впрочем, я думаю, это не было тяжестью для него, по крайней мере в первые годы. Его литературный талант нашел здесь счастливое применение. Газета была для него дополнением к композиторству. И здесь и там развивались сходные мысли. Один музыкант, с мнением которого я очень считаюсь, сказал однажды, что «Карнавал» Шумана представляет собой не что иное, как один из номеров его газеты в блестящем музыкальном воплощении.
Ценя мою дружбу и, может быть, доверяя моему чутью, Роберт не раз читал мне наброски своих статей и делился со мной мыслями о музыке.
Кстати, он отучил меня приносить с собой в концерт партитуру и читать по ней во время исполнения оркестра. За это я ему очень благодарен.
Он добродушно подсмеивался надо мной за мое благоговение перед «учеными» музыкантами. В юности мне была свойственна эта слабость. Особенно фуги внушали мне почтение.
— У него в симфонии фуга на семь голосов! — восклицал я по поводу одного напыщенного сочинения.
— Ну и что же? — отвечал Шуман. — За фугой может скрываться пустейшая голова.
Бетховена он боготворил, хотя и признавался, что немного боится его.
— Мне кажется, его музыка слишком много требует от меня. Другое дело — Шуберт.
— Он снисходительнее?
— Он как-то мягче, роднее. Да и по возрасту ближе. Тебе не кажется, что Шуберта должны любить только его ровесники?
— А когда ты состаришься, то разлюбишь его?
— Я не состарюсь, — отвечал Шуман. — Разве можно состариться среди природы?
— Однако и природа увядает.
— И вечно обновляется на наших глазах.
Но это был уже другой разговор…
Я возмущался:
— Семь лет прошло после кончины Бетховена, а памятник все еще не поставлен!
— Памятник должен быть достойным, — сказал Шуман.
Он утверждал, что скульпторы в большинстве малоизобретательны. Ведь памятник не только портрет, но главным образом идея.
— Не люблю я этих бронзовых мужчин в камзолах! В честь Шиллера я воздвиг бы статую Вильгельма Телля и выбрал бы сцену, где он прячет вторую стрелу[23]. А для Моцарта — хор крестьян во главе с Церлиной. Моцарт! Вот кто любил жизнь!.. Что же касается Бетховена, то в его память я построил бы особый грандиозный зал, вернее, храм. И пусть звучит там музыка всех времен.
— А как же акустика?
— Об этом позаботятся зодчие. Но, по-моему, памятник композитору должен быть музыкальным.
Шуман давно лелеял эту мысль. И, когда он впервые сыграл мне свою фортепианную Фантазию, я подумал, что ее вторая часть и есть тот музыкальный памятник Бетховену, о котором он мечтал.
Я убежден, что не ошибся. Но из какой-то стыдливости он не упомянул тогда об этом.
В оценках современников мы не были единодушны. Так, например, я в молодости не любил музыку Мендельсона и признавал только увертюру «Сон в летнюю ночь». Да и сам Мендельсон, спокойный, уравновешенный, прекрасно воспитанный, почему-то не привлекал меня. Именно его гармоничность казалась мне какой-то искусственной. Я был возмутительно несправедлив к Мендельсону и к его музыке, и эта несправедливость настолько огорчала Шумана, что нашей дружбе пришел бы конец, если бы не его душевная мягкость. Даже сознавая свою правоту, он не мог долго сердиться.