Вообще в это утро работа не ладилась у всех. Евин — и тот обнаружил в книгах какой-то ехидный, не замеченный им просчет и, с выступившим на лбу холодным потом, сообразил, что ему придется переписать целую книгу у себя на дому по ночам, чтобы этот просчет скрыть. Язевич расплачивался за вчерашнее свое обжорство несварением желудка и то и дело переносил руки от деловых папок к собственному животу, чтобы растереть его, что, впрочем, не прекращало болей. Райкин и Геранин суетились больше обычного, но и больше обычного, казалось, совершенно не желали понимать, что им говорят. Петракевич молчал по обыкновению, но вместо того, чтобы с сердцем швыряться папками и скрести пером так, будто необходимо было испытать прочность не сукна, а казенной бумаги, он сегодня сидел тихо, ни к чему не прикасался, подпер руками голову и глядел в угол невидящим взглядом. Ендричковский, как бы подчеркивая, что он ничего и не желает делать, слонялся из угла в угол, заложив руки в карманы, насвистывал тот мотив, который вчера играли Райкин и Геранин и под который так залихватски плясал Черкас, и, встречаясь глазами с сослуживцами, как-то вызывающе усмехался. А Лисаневич из природной вежливости со страхом разглядывал всех и несравненно больше интересовался самочувствием сослуживцев, нежели делами. Только Кочетков бойко покрикивал внизу на посетителей да тов. Майкерский засел у себя в кабинете и был недоступен обзору.
Конечно, в это утро на сотрудниках сказывалось похмелье. Но в конце концов опытным людям не привыкать стать к понедельничному похмелью. Дело было не в том, или, вернее, — не только в том. Всех смущала одна мысль, а именно, что вчера что-то произошло. А вот что — хоть убей, память никому не подсказывала. Помнили, что угощение было роскошное, что сначала разговор не клеился, а потом явился не то очаровательный, не то жуликоватый артист. Помнили, что артист сразу оживил общество и что с ним было немало выпито. Смутно, но все-таки вспомнили, что потом артист что-то очень длинно говорил и, кажется, обидел Петра Петровича. А вот чем обидел — оставалось неясно. Вчера как будто это знали и понимали, а сегодня никто вспомнить не мог. Дальше, кажется, намечался скандал. Но почему скандал, было непонятно. А потом все завертелось, закружилось и даже заклубилось. Бешеной пляскою Черкаса, захватившей сердца, все кончалось. Никто не помнил, что было дальше, когда — раньше всех — ушел тов. Майкерский, — не случилось ли затем еще чего и как он сам добрался домой. А вместе с тем все ясно чувствовали, что нечто в их мире безусловно изменилось и нельзя так просто вернуться к обычному распорядку жизни. И опять-таки никто не знал, что же, собственно, изменилось, а только все были убеждены, что перемена связана с Петром Петровичем, и потому предпочитали отводить от него глаза. А когда заговаривали с ним, то сами слышали, как фальшив звук их голоса, сами себе удивлялись и все-таки ничего с собой поделать не могли. И ведь не то чтобы Петр Петрович потерял в их глазах присущий ему вес и уважение, — наоборот, к этому прибавилось еще что-то, нечто вроде жалости, сострадания, но это-то и смущало, и главное — было совершенно непонятно, откуда взялось такое чувство.
А сам Петр Петрович, может быть, невольно, но только усугублял это чувство. Он нынче отвечал невпопад, ни на кого не глядел прежним, открытым, веселым взором, а наоборот — кое-кто заметил на себе его неожиданно подозрительный взгляд, который он тотчас отводил. Это еще больше смущало. Петр Петрович как будто с усилием заставлял себя принимать участие в налаженной жизни распределителя. Мысли его были, очевидно, где-то далеко, и когда они наталкивались на сослуживцев, возбуждали в нем тревогу и недоумение такие же, как у других — к нему. Но если сослуживцы были заняты им, то и он больше был занят собою. Он все время куда-то уходил, подолгу стоял в коридоре, словно забыв, куда ему нужно идти, а иногда, даже под чужими взглядами, вдруг забывался, ронял бумаги, глядел в сторону, не слышал обращений и думал явно о постороннем. И сослуживцы боялись догадаться, что думал он о том же, о чем думали и они.
Конечно, такое состояние умов и такой затор в работе даже в понедельник не могли продолжаться весь день. И действительно, из кабинета тов. Майкерского задребезжали звонки, за которыми последовали вызовы сотрудников и разносы. Первому, как всегда, влетело Евину. Тов. Майкерский, как будто назло, потребовал именно ту книгу, в которой Евин только что обнаружил просчет, тов. Майкерский этот просчет заметил, да и трудно было не заметить, потому что Евин зачем-то, как он потом признавался — сдуру, отметил преступное место в книге красным карандашом. Тов. Майкерский забегал по комнате и произнес путаную, но суровую отповедь.