Один туда, другой обратно: Финклер как раз перестал иронизировать по поводу музея. Он больше не наносил внезапных визитов, но умудрялся напоминать о себе чаще прежнего либо собственной персоной — объявляясь в местах, где она не ожидала его увидеть, — либо опосредованно — возникая на телеэкране или в разговорах третьих лиц, включая телефонную болтовню Эйба, между делом заметившего, что он был рад познакомиться с Сэмом Финклером и что ему, Эйбу, всегда нравились его передачи. Ей ни в коей мере не было свойственно сексуальное тщеславие — просторные накидки и шали были тому достаточным подтверждением, — но она сильно сомневалась в искренности интереса Финклера к ее работе. Подобные проявления любопытства были не в его стиле. Хорошо, что его насмешки сменились любезностью, но ей было трудно судить об истинных причинах этой любезности, тем более на фоне подозрений и предчувствий Треслава.
В результате она начала злиться на саму себя: вновь она утратила объективность восприятия и смотрела на мир глазами любимого мужчины.
Не исключено, что все эти раздражающие факторы являлись лишь прикрытием для более глубокого чувства, сочетавшего в себе гнев и грусть. Ее тревожил Джулиан, который все больше походил на человека, не знающего, что ему делать с самим собой. То же касалось и Либора. Она виделась с ним все реже, а при встречах он ее уже не смешил. Либор без его шуток не был Либором.
Все это усугублялось информацией, поступавшей к ней в офис: обвинения Израиля в апартеиде и этнических чистках, призывы общественных организаций по всему миру заклеймить военные преступления и бойкотировать Еврейское государство, нескончаемые нападки на евреев и деморализация среди последних — хоть и не поголовная (слава богу, что еще не поголовная), но все же весьма ощутимая. Хепзиба не была ревностной сионисткой и никогда не смотрела на Израиль как на свою историческую родину. Сент-Джонс-Вуд вполне устраивал ее как место жительства для евреев. Она мечтала лишь о том, чтобы Господь в щедрости своей даровал английским евреям клочок обетованной земли вдоль сент-джонс-вудской Хай-стрит. Однако сионизм не мог остаться за рамками экспозиции Музея англо-еврейской культуры, учитывая вклад, который внесли английские евреи в сионистское движение. Вопрос заключался в том, насколько полно следует, наряду с позитивом, представить и негативные стороны сионизма.
Между тем в акциях противников музея наступило временное затишье. Уже несколько недель дверные ручки не обвешивались беконом, а надписи с призывами к мести не появлялись на музейных стенах. Затишье наступило и на Ближнем Востоке или, по крайней мере, в ближневосточных репортажах британских массмедиа, что не давало свежих поводов для негодования. Да, «Сыны Авраамовы» возбудили читателей крупноформатных газет и завзятых театралов — в чьей среде это негодование тихо тлело всегда, разгораясь время от времени, — но в данный момент еврейская тема все же была не самой обсуждаемой в «образованных кругах общества». Однако это затишье казалось ей еще более зловещим, чем буря протестов. Достаточно было какой-нибудь военной операции против Газы, Ливана или даже Ирана, акта насилия или возмездия, скачка котировок на Уолл-стрит или слуха о еврейских подковёрных кознях на Даунинг-стрит — и кампания могла возобновиться с еще большим размахом и еще большей яростью.
Она уже забыла, когда в последний раз спокойно спала, и дело было не только в наличии Треслава у нее под боком. Давно уже она не испытывала радостного подъема, идя по утрам на работу или встречаясь с друзьями. Тревога, как тонкая едкая пыль, лежала на всем, к чему она прикасалась, и на всех, кого она знала, — по крайней мере, на всех знакомых ей евреях. Они тоже смотрели с подозрением и неуверенностью — не столько по сторонам, сколько в свое неопределенное будущее, которое начинало обретать жутковатое сходство с очень даже определенным прошлым.
«Это что, паранойя?» — спрашивала она себя, и этот вопрос повторялся с раздражающей регулярностью. Он звучал в ее голове, когда она под зимним солнцем шла на работу мимо пустого стадиона (вот бы быть спортивным фанатом и не думать больше ни о чем), заранее боясь того, что может ждать ее по прибытии в музей. «Неужели у меня паранойя?» И понемногу ее шаг подстраивался под навязчивый ритм этого вопроса.
Ее пугала сама мысль о том, что музей постоянно находится под прицелом вандалов. А еще ее пугал собственный страх. Считалось, что этот еврейский страх ушел в прошлое под лозунгом: «Это не должно повториться». Она с трудом могла представить себя на месте депортируемой женщины с одного старинного фото — в простеньком платье, с тощим чемоданом и с полными ужаса глазами, — когда шла через Сент-Джонс-Вуд, позвякивая перстнями на пальцах и покачивая дамской сумочкой стоимостью в полторы тысячи фунтов. Но кто знает: возможно, когда-то та самая женщина жила так же благополучно и точно так же не могла себе представить подобное будущее?