Для него оставалось загадкой, почему все они от него уходили либо вынуждали его уйти от них. В этом было главное разочарование его жизни. Он мог бы стать новым Орфеем, который вызволяет любимую из царства смерти или, на худой конец, проводит остаток своих дней в горестных стенаниях после того, как она скончается у него на руках: «О моя любовь! Моя единственная любовь!» А кем он был вместо этого? Кем угодно, только не самим собой; универсальным двойником, не умеющим чувствовать, как чувствуют другие, и способным лишь одиноко вдыхать запах листвы у ворот закрытого на ночь парка да оплакивать чьи-то чужие утраты.
Вот еще одна вещь, из-за которой он завидовал Либору, — его невосполнимая утрата.
Он простоял у ворот парка около получаса, а затем размеренным шагом двинулся обратно, в сторону Вест-Энда, мимо ненавистного здания Би-би-си и Нэшевой церкви,
[25]где он однажды влюбился в женщину, увидев, как она крестится и зажигает свечу. У нее большое горе, догадался он. Это— Все будет хорошо, — сказал он. — Я беру вас под защиту.
У нее были четко очерченные скулы и почти прозрачная кожа. Сквозь нее можно было видеть свет.
После двух недель интенсивных утешений она спросила его:
— Почему ты все время твердишь: «Все будет хорошо»? У меня и так все вроде бы неплохо.
Он покачал головой:
— Я видел, как ты зажигала свечу. Дай я тебя обниму.
— Мне нравятся свечи, — сказала она. — Они так красиво горят!
Он пропустил ее волосы между пальцами:
— Тебя привлекает их слабый трепещущий свет, их зыбкость и недолговечность. Я это понимаю.
— Я должна тебе кое в чем сознаться, — сказала она. — У меня легкая форма пиромании. Но я в тот раз не собиралась поджигать церковь, просто хотела посмотреть на пламя. Меня приятно возбуждает его вид.
Он рассмеялся и поцеловал ее.
— Успокойся, — сказал он. — Успокойся, любовь моя.
Пробудившись утром, он мигом осознал две вещи. Первая: что она от него ушла. Вторая: что по его простыням расползается пламя.
Он не продолжил движение по Риджент-стрит, а свернул налево, прошел под колоннадой церкви, скользнув плечом по чувственной округлости колонны, и очутился среди магазинчиков, тянувшихся рядами вдоль Райдинг-Хаус-стрит и Литл-Тичфилд-стрит, — Треслав не уставал удивляться тому, с какой непосредственностью в Лондоне чередуются разные виды культурной и коммерческой деятельности. Среди прочих здесь раньше находилась и лавка его отца — «Бернард Треслав: табачные изделия», — так что он хорошо знал этот район и мог с гордостью считать его своим. Для него тот навсегда остался связан с запахом сигар — отцовским запахом. Между тем витрины с недорогими ювелирными побрякушками, аляповатыми дамскими сумочками и кашемировыми шалями настроили его на романтический лад. Он дважды повернул направо, таким образом снова выйдя к Риджент-стрит, благо причин спешить домой не было, и остановился у витрины «Ж. П. Гивье и К°», старейшей в Англии компании по продаже и реставрации скрипок. Отец Джулиана играл на скрипке, и он же не позволил сыну освоить этот инструмент.
— От скрипки одни расстройства, — заявил он. — Забудь это всё.
— Что «всё»? — не понял Джулиан.
Бернард Треслав, лысый и прямой как палка, дохнул сигарным дымом в лицо отпрыску и ласково похлопал его по макушке.
— Забудь музыку, — пояснил он.
— Виолончель тоже нельзя?
В магазине Гивье продавались и превосходные виолончели.
— Виолончель вгонит тебя в тоску смертную еще быстрее скрипки. Лучше играй в футбол.
Но Джулиан вместо футбола пристрастился к романтической литературе и операм девятнадцатого века. Отец не одобрял и это его увлечение, хотя все книги и пластинки, которые так нравились Треславу-младшему, были им обнаружены в его же, отцовской, коллекции.
Выдав серию нравоучительных сентенций, Бернард Треслав обычно запирался в своей комнате и там играл на скрипке — под сурдинку, чтобы не подавать дурной пример семейству. Одному ли Джулиану казалось, что его отец горько плачет, водя смычком по струнам?
Вследствие такого воспитания Джулиан Треслав не освоил ни одного музыкального инструмента, о чем жалел всякий раз, проходя мимо витрины «Ж. П. Гивье и К°». Разумеется, после смерти отца он мог бы преспокойно брать уроки музыки, стоило только захотеть. Чем не пример тот же Либор, который научился играть на фортепиано, когда ему перевалило далеко за восемьдесят?
Но у Либора было