Согласно семейным мифам, если бы Малки Гофмансталь не вышла за Либора, она, безусловно, снискала бы славу в качестве концертирующей пианистки. На одном светском приеме в Челси ее исполнение Шуберта услышал и одобрил Горовиц. [7]По его словам, она играла именно так, как играл бы сам Шуберт, — словно сочиняя музыку в процессе игры и закладывая в импровизации «глубокий интеллектуальный подтекст». Ее родные не одобряли этот брак по множеству причин, не последними среди которых были недостаток в Либоре той самой интеллектуальности, какая в избытке имелась у Шуберта, а также его вульгарный журналистский жаргон и сомнительные знакомства; но более всего они сокрушались по ее загубленной музыкальной карьере.
— Почему ты не выйдешь за Горовица, если тебе так уж хочется замуж? — спрашивали они.
— Но он вдвое старше меня, — возражала Малки. — С таким же успехом вы можете сосватать меня за Шуберта.
— А кто сказал, что муж не может быть вдвое старше жены? Музыканты живут вечно. Ну а если ты его переживешь, что ж…
— С ним не повеселишься, — сказала она, — а Либор всегда меня смешит.
В качестве дополнительного аргумента она могла бы сослаться на то, что Горовиц уже состоял в браке с дочерью Тосканини.
И что Шуберт давно умер от сифилиса.
Сама она никогда не сожалела о своем решении. Ни в тот день, когда Горовиц давал концерт в Карнеги-холле и родители отправили ее в Нью-Йорк (заодно подальше от Либора), оплатив место в первом ряду, чтобы Горовиц наверняка ее заприметил; ни позднее, когда Либор, уже ставший известным кинокритиком и светским хроникером, ездил без нее в Канны, Монте-Карло и Голливуд; ни в периоды его дремучих чешских депрессий; ни даже в ночи вроде той, когда забывшая о часовых поясах Марлен Дитрих в полчетвертого утра звонила из Калифорнии в их лондонскую квартиру, называла Либора «мой милый» и долго рыдала в трубку.
— Я полностью реализовалась
По слухам, то же самое говорила ему и Марлен Дитрих, но все же он выбрал Малки с ее изумительной шеей, способной вынести любые комплименты. Он настаивал, чтобы она продолжала играть, и купил на аукционе в Южном Лондоне пианино — превосходный «Стейнвей» — с парой позолоченных канделябров.
— Я буду играть, — пообещала она. — Я буду играть каждый день. Но только если ты будешь рядом.
Позже, когда его финансы это позволили, он приобрел концертный рояль «Бехштейн» в корпусе черного дерева. Вообще-то, она хотела «Блютнер», но он заявил, что не потерпит в своем доме вещей, произведенных за железным занавесом.
Уже в старости она взяла с Либора обещание не умирать раньше ее, чувствуя себя неспособной прожить и часа, если его не станет, — и это обещание он добросовестно сдержал.
— Ты можешь смеяться, — сказал он Треславу, — но я давал ей обещание, встав на одно колено, совсем как в тот день, когда просил ее руки.
Не найдя слов, Треслав сам опустился на одно колено и поцеловал стариковскую руку.
— Мы даже думали вместе броситься с Блядомеса, если один из нас смертельно заболеет, — сказал Либор, — но Малки посчитала меня слишком легким, чтобы долететь до моря одновременно с ней, а перспектива болтаться на поверхности воды, ожидая моего прилета, ее не вдохновляла.
— Блядомес? — растерянно переспросил Треслав.
— Ну да. Мы даже ездили туда однажды. Чтобы заранее настроиться. Милое местечко. Высоченный обрыв, чайки летают внизу, засохшие венки на колючей проволоке — один, помнится, даже был с ценником — и еще плита с цитатой из Псалтыри про глас Господень, что сильнее волн морских, а из травы торчат деревянные крестики. Вот из-за этих крестиков мы, наверное, и передумали.
Треслав никак не мог взять в толк, о чем говорит Либор. Колючая проволока? Может, они с Малки готовили совместное самоубийство в Треблинке?
В то же время чайки… И крестики в траве… Поди догадайся.
Они так и не совершили роковой прыжок. Первой смертельно заболела Малки, но они не поехали снова в то место.
Через три месяца после ее смерти Либор бросил вызов безысходности и нанял учителя музыки, пропахшего старыми нотными листами, табаком и «Гиннесом», чтобы тот научил его играть те самые экспромты, при исполнении которых Малки воображала, будто Шуберт находится вместе с ними в комнате (и сочиняет в процессе); и потом он играл их снова и снова, поставив перед глазами четыре свои любимые фотографии Малки. Она была источником его вдохновения, его наставницей, его судьбой и его судьей. На одной фотографии она выглядела невыносимо юной, когда с улыбкой подставляла лицо солнцу, облокотившись на перила брайтонского пирса. На другой — она была в подвенечном платье. И со всех фото ее взгляд был устремлен на Либора, только на него одного.
Джулиан Треслав не скрывал слез, слушая эту музыку. Будь