Матушку я хотел уверить, что немцы-протестанты лучше, что вера их умнее нашей, и как обыкновенно одна глупость рождает другую, то я, споря и горячась, перешагнул от религии к родительской и детской любви и довел любившую меня горячо старушку до слез.
– Как это ты не боишься Бога – приравнивать материнскую любовь к собачьей и кошачьей! Разве собака и кошка могут любить своих щенят и котят, как мать любит своего ребенка? Значит, у вас теперь мать – все равно что сука или кошка?
Так пеняла мне мать. Наконец мне стало жаль и стало совестно. Споры с матерью я прекратил; разгорячившийся дух противоречия не скоро угомонишь, и я начал вымещать его на других, при каждом удобном случае, а случай представлялся на каждом шагу. Сделал я визит экзаменовавшему меня из хирургии на лекаря профессору Альфонскому (потом ректору). Он начинает спрашивать про обсерваторию, про знаменитый рефрактор в Дерпте, в то время едва ли не единственный в России. Я с восторгом описываю виденное мною на дерптской обсерватории, а Альфонский преравнодушно говорит мне:
– Знаете что – я, признаться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела!
Потом перешли к хирургии и именно затронули мой любимый конек – перевязку больших артерий.
– Знаете что, – говорит опять Альфонский, – я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии; бумага все терпит.
Я чуть не ахнул вслух.
Ну, такой отсталости я себе и вообразить не мог в ученом сословии, у профессоров.
– По-вашему, Аркадий Алексеевич, выходит, – заметил я иронически, – что и Астлей Купер, и Эбернети, и наш Арендт – все лгуны? Да и почему вам кажутся эти операции невозможными? Вот я пишу теперь диссертацию о перевязке брюшной аорты и несколько раз перевязал ее успешно у собак.
– Да, у собак, – прервал меня Альфонский.
– Пожалуйте кушать! – прервал его вошедший лакей.
От Альфонского я пошел с визитом к Александру [Александровичу] Иовскому, редактору медицинского журнала, вскоре погибшего преждевременною смертью.
Я послал из Дерпта в этот, тогда чуть ли не единственный, медицинский журнал одну статью – хирургическую анатомию паховой и бедренной грыжи, выработанную мною из монографий Скарпы, Ж. Клоке и Астл[ея] Купера.
Иовский, принадлежавший уже к молодому поколению, не обнаружил большой наклонности к прогрессу по возвращении из-за границы; вместо химии принялся за практику и теперь обнаруживал предо мною равнодушие к науке.
Я начал по-своему возражать, поставил ему тотчас же в пример Дерптский университет.
– Да с нашими подлецами ничего не поделаешь, – был ответ.
Пришел навестить одного старого знакомого, офицера-хохла, бывшего нашего соседа по квартире. Нашел у него других офицеров в гостях. И тут, слово за слово, я перешел к изложению всех преимуществ Прибалтийского края. Прежде всего, конечно, описал слушателям высокое состояние науки, отставшей в Москве, по крайней мере, на четверть века.
– Позвольте вам заметить, – остановил меня толстейший гарнизонный майор, – вот я лечился у разных докторов, везде побывал, советовался с разными знаменитостями, но толку не было а вот у нас, в Москве, мне один старичок посоветовал принять лекарство Леру. Так, я вам скажу, оно меня так прочистило, что все, что во мне лет десять уже скопилось, наружу вывело; с тех пор, слава Богу, как видите, здравствую.
Возражать было нечего.
Перешли к суждению о семейной и общественной жизни. Я опять стал распространяться о превосходных сторонах общества и семьи в Прибалтийском крае, коснулся, конечно, и немок.
– Замечу вам, – заговорил опять тот же майор, – я достаточно знаком с женским полом. Имел на своем веку дело и с немками, и с француженками, и с цыганками. Большого различия не нашел: все поперечки.
При этом замечании все общество покатилось со смеху, а я умолк, бросив презрительный взгляд на всю эту не подходившую для меня компанию.
На другой день меня пригласили также к старому знакомому моего отца, помещику Матвееву, человеку с большими средствами и получившему отличное образование. Пригласили же меня в особенности затем, чтобы посоветоваться о сыне Матвеева, подростке лет 16-ти; его воспитывали дома гувернеры-иностранцы, и надо было решить теперь, как и чем закончить домашнее воспитание.
Я застал отца (еще очень моложавого и разбитного) и сына упражняющимися в фехтовальном искусстве.