— И вот где она кроется, роковая ошибка ваша! — поймал ее на слове Петр Горбидоныч. — На Чикилева легко наклеветать, он-де пухленьких любит, в охоте любое стерпит. Ан и неверно! Кто знает, может, придете вы к Чикилеву должок платить, а он вам его и скостит, да и отпустит без попреку, покаянную-то магдалину, да еще на гостинчик девочке прибавит!
— Да что же ты со мной делаешь, Чикилев… дашь или не дашь, злой ты человек! — вскричала Балуева, вся угрожающе покачиваясь.
И тогда оказалось, что деньги у Петра Горбидоныча уже припасены, стоит руку протянуть, под матрацем. Правда, из предосторожности он много дома не держал, но командировок у него в ближайшее время не предвиделось, и, таким образом, ничто не мешало Балуевой вновь постучаться к нему через неделю. Чтобы облегчить ей неминуемый переход в семейное состояние, Петр Горбидоныч решил выдавать ей по мелочи, постепенно приучая женщину ко внешности своей, к строю мыслей, к постоянной зависимости. И в том заключался механизм приручения, чтобы всякий раз, вручая в конвертах неодинаковые суммы, не брать долговых расписок, провожая лишь шутливым укором, такой ли он безнадежно плохой человек?
Случайно Векшин подслушал тот разговор — самый конец его, к великой удаче Петра Горбидоныча. За последние полгода ничто другое не повергало Векшина в подобное, хоть и не слишком длительное, замешательство совести. Он сам подошел к Балуевой с чувством предельного смущения, которое, однако, внезапно превратилось в гнев за малодушие занимать деньги у Чикилева. Так получилось в конце концов, что не он винился перед Валуевой, а сама она навязывала Векшину свое прощенье.
— Перед кем пресмыкаешься! — стыдил Векшин.
— Любовь моя мне велит, — глядя в сторону, отвечала та. — Скоро потеряю тебя… стараюсь отсрочить хоть на недельку. Я тебя во сне все с нею вижу. А уж после тебя всех других презирать буду, тогда все равно мне станет. Плохо мне, Митя…
— Добрым всегда плохо, — вспомнил Векшин пчхов-ские слова и прислушался к такому милому и неожиданному мелодическому троезвучию за спиной. — Сколько он тебе дал?
— Не важно… он мне радости горстку дал! — заранее испугалась женщина.
— Нехорошо, Зина, подлеца из любовника делать! Обойдись пока… если одного письма на днях не дождусь, я тебя засыплю этой радостью. А теперь ступай купи вина на его деньги!
— Ведь ни копейки у меня на завтра, Митя… — начала было она, но подчинилась нетерпенью в его лице.
Давешние бесхитростные звуки повторились, приблизились, и стало понятно — Клавдя в углу пробовала очередной подарок Петра Горбидоныча: колясочка с пестроватенькой музычкой — словно цветные стекляшки пересыпались в темноте. Векшин подошел к окну. Улица была длинна, сера, суха — страшно спичку заронить. Внизу мостовую перебежала Балуева под шалью. Сбиралась гроза, и ломаные молнии бесшумно резвились на небосклоне. Быстро темнело. По железному отливу подоконника про-хлестнули брызги косого дождя и перестали.
Векшин обернулся на внезапный шорох. У двери смутным пятном маячило чье-то лицо.
— Принесла? — спросил Векшин, но ему не ответили. — Кто там, дьявол? — резче повторил он, кожей ощущая из сумерек враждебный холодок.
— Это я, хозяин, — робко сказало пятно и сделало неуверенный шаг в направлении к Векшину,
XXIII
— Как напугал меня… чего ж ты, шальной, без спросу входишь?.. а может, я деньги делаю тут, впотьмах! — с облегченьем засмеялся Векшин, и, если бы не какая-то неуловимая тревога, его даже обрадовал бы Санькин приход.
— Потому и пришел, что вчистую замучился, хозяин! — пробормотал Санька вполголоса.
Огня не зажигали. Полыхнувшая молния осветила их, почти дружелюбно сидящих за столом. Векшин ковырял в зубах, слепительный в расстегнутой без ворота сорочке, Санька же, чуть привстав, как бы тянулся обеими руками к нему через стол. Первый трехступенчатый громовой раскат заглушил вступительные Санькины слова.
— Вот, принес, хозяин! — досказал он, и сразу ясно стало по его нетвердому срывающемуся голосу, что он слегка под хмельком.
Туча наползала, из окна веяло сырой, приятной после зноя, озлобляющей прохладкой.
— Не дело, пьяный на ночь глядя бродишь!.. чего ты мне там принес? — вместо привета насторожился Векшин.
Тогда Санька прорвался рассыпчатой деревянной скороговоркой, причем часто повторялся, верно из-за состояния своего, пускался в откровенности, делал странные паузы, словно какого-то опроверженья ждал, и до такой степени горячился, что Векшину порой приходилось зубы стискивать, чтобы не оборвать эту насильственную искренность.
— А вот десятку-то, что от тех пятидесяти осталась, помнишь? Вконец извелся, веришь ли… Это я на новую получку выпил, а ту я словно зеницу ока храню!